Николай Николаевич НИКИТИН

ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ В ДВУХ ТОМАХ

Том 1

Вступительная статья Н. С. Тихонова
Художник Е. Александрова


СОДЕРЖАНИЕ:

Николай Тихонов. О Николае Никитине и его книгах
ЭТО БЫЛО В КОКАНДЕ. Роман

        Часть первая
        Часть вторая
        Часть третья
        Часть четвертая
        Часть пятая

О романе «Это было в Коканде»
Словарь



О НИКОЛАЕ НИКИТИНЕ И ЕГО КНИГАХ

        Николай Николаевич Никитин принадлежит к тем писателям, которым выпала честь начинать молодую советскую литературу.
        В своей автобиографии он писал: «Жили мы в Петербурге. В то время районы города, точнее клетки, резко делили его население. В одних — дворцовое великолепие императорской столицы, буржуазная солидность, «сытые», красивые и удобные дома. В других — город нужды и несчастья. В нем, как говорила моя мать, «надо хоть как-нибудь сводить концы с концами», — это город рабочих, мелких служащих, ремесленников. Был еще и третий Петербург — промежуточные слои, люди среднего достатка. Они, точно море, соединяли и в то же время разъединяли обе полярности. Мы принадлежали ко второму слою города.
        Я родился в 1895 году, своими глазами видел и на себе самом ощутил всю «прелесть» того района, о котором современная молодежь знает либо по чужим воспоминаниям, либо из литературы».
        В трудных условиях существования юный литератор пробовал свои силы, предлагая свои рассказы то одной, то другой редакции. Неудачи не ослабляли его настойчивого стремления к литературе.
        Как бы повернулась в дальнейшем его судьба, трудно сказать, но Великая Октябрьская революция была для него, с юности стремившегося вырваться из-под гнета серой обыденности, настоящим спасением. Она открыла ему путь в широкий мир, потрясла его ум и сердце, привела к людям, смело ломавшим устои прошлого.
        С первых дней революции Николай Никитин вошел в большую общественную работу. В 1919 году он добровольно вступил в ряды Красной Армии; был сначала культработником в отдельных воинских частях, потом перешел в Политуправление штаба Петроградского укрепленного района. Демобилизовался в 1922 году, когда закончились все фронты гражданской войны.
        Жизнь, полная новых впечатлений, революционных задач, встречи с людьми самых разнообразных характеров, знакомство с выдающимися партийцами, в том числе и с работником «продовольственного фронта» П. Ф. Виноградовым, который впоследствии стал героем его романа «Северная Аврора», — все это давало пищу воображению. Хотя, по его личному признанию, в этот период он меньше всего думал о литературе, но литератор в нем не исчез. Напротив, Никитин искал первой возможности, чтобы воплотить все виденное и прочувствованное в произведения, которые рассказали бы о новой, революционной действительности.
        В это время и произошла его встреча с Горьким, решившая выбор пути. Он передал Горькому свой рассказ, который Алексей Максимович прочел и одобрил. Долго копившаяся творческая энергия требовала выхода. Вскоре Николай Никитин уже в группе «Серапионовых братьев», в группе молодых прозаиков и поэтов, над которыми любовно шефствовал Горький.
        Это было время рождения первой советской прозы, время всяческих поисков, увлечений, в которых было много отдано «приему», «орнаменту», сказу, ложно понятой фольклорной манере, стилизации.
        И все же, несмотря на эти явные просчеты молодости, первые произведения Николая Никитина были восприняты как живое отражение революционной действительности и сразу поставили молодого литератора в первые ряды ставших известными писателей. В одном только 1923 году у него вышли книги «Бунт», «Ночной пожар. Русские ночи», «Камни», «Полет». Он писал много и все больше задумывался над современной темой и средствами ее выражения. Он хорошо понимал, что надо преодолеть первоначальный стихийный период и все то, что мешает дальнейшему росту писателя. Об этом писал Горький, говоря о современной прозе и рассматривая творчество Всеволода Иванова и Николая Никитина: «Они перегружены впечатлениями хаотического бытия России и не совсем еще научились справляться со своим богатейшим материалом. Мешает им и щегольство провинциализмами языка. Они слишком увлекаются местными словарями пестрой России, где почти каждая губерния говорит своими словами. Это делает их рассказы непереводимыми на европейские языки. Но успех не опьяняет их, наоборот: они оба знают его цену и говорят: «Нас очень хвалят, но это не хорошо для нас». Слова искренние. Я вижу, как они оба стараются преодолеть хаос своих впечатлений и несовершенства языка».
        Много работая над утверждением языка, свободного от стилизации и стихийности, Николай Никитин пристально всматривается в окружающую его действительность, находит новых героев и, накопив большой жизненный опыт, пишет повесть, посвященную жизни молодежи — «Преступление Кирика Руденко». Эта повесть имела заслуженный успех. Вслед за ней появляется большое произведение, посвященное великому строительству — «Поговорим о звездах».
        Тут уже взята большая тема современности — речь идет о строительстве, о людях, строящих коммунизм, не боящихся трудностей, и о людях, для которых потеряна высокая цель, которые живут слепо и устало, ограниченные повседневностью, высасывающей из человека все живое. В этой повести уже видна была вся сила таланта большого писателя, выращенного революцией.
        Неустанно работая как прозаик, очеркист, журналист, Никитин совершает многочисленные поездки по стране, наблюдает жизнь в самых разных уголках севера и юга. Он постоянно связан с различными газетами и журналами и гордится этой работой, дающей ему возможность воочию наблюдать грандиозное строительство и культурный рост во всей стране.
        К этому времени Николай Никитин стал и признанным драматургом. Его пьеса «Линия огня», в которой он, по его словам, хотел передать пафос труда, воспринимающегося как бой за социализм, имела большой успех. Вслед за тем Никитин создает историческую пьесу «Апшеронская ночь». В ней развивалась тема борьбы с интервентами за освобождение Азербайджана.
        Выступая с трибуны Первого съезда писателей в 1934 году, Николай Никитин призывал к драматургическому новаторству на советской сцене. «Героическая драма, достойная наших героических дней, обличительная советская комедия как орудие борьбы против врагов пролетариата, — и то и другое, как это ни кажется странным на первый взгляд, скрещиваются в одной точке. Эта точка — политическая целеустремленность. Это прицел для работы. Я вижу здесь выход для советского театра. Некоторые из товарищей уже стоят на этом пути. И я верю, что в ближайшие годы мы дадим совершенные образцы высокой героической драмы и высокой советской комедии».
        Работа над пьесой «Апшеронская ночь» остановила воплощение другого замысла — романа о Средней Азии. В тридцатых годах развитие наших среднеазиатских республик представляло особое зрелище для глаза наблюдательного писателя, видевшего удивительные перемены в жизни Советского Востока.
        Возникновению этой большой, ответственной исторической темы предшествовали незабываемые рассказы о событиях революции и гражданской войны в Узбекистане, услышанные молодым, начинающим писателем еще в далекой Москве двадцатых годов. В то время Воронский, всячески помогавший талантливым молодым людям расширять свой политический горизонт, познакомил его с участниками революционных событий на Советском Востоке — с Михаилом Васильевичем Фрунзе и Дмитрием Андреевичем Фурмановым.
        Рассказы Фрунзе, обладавшего даром увлекательного собеседника, произвели неизгладимое впечатление на Николая Никитина. Фрунзе рассказывал о борьбе с басмачеством, о борьбе за освобождение Бухары от феодальной власти эмира — и картины недалекого прошлого оживали перед глазами слушателей. Фрунзе вспоминал многих участников событий тех лет — как друзей, так и врагов; хорошо зная быт Узбекистана, он красочно воспроизводил сцены народной жизни. Его рассказы не могли пройти бесследно. К рассказам Фрунзе, со своей стороны, многое добавил и Дмитрий Фурманов.
        Через десять лет после этого Никитин приехал в Среднюю Азию, и все когда-то услышанное снова встало в его памяти и заняло его целиком. Чем больше он путешествовал по Средней Азии, чем больше он видел, чем больше беседовал со строителями нового Узбекистана, тем неотвязней становилась тема новой книги. Для этого надо было видеть не только сегодняшний Ташкент или Бухару, но досконально узнать прошлое, найти материалы, нужных людей, изучить архивы и прочесть бесчисленные воспоминания и исторические книги.
        И вот началась большая, трудная работа над романом «Это было в Коканде».
        Были обследованы места событий, изучены газеты, книги, мемуары, справочники, архивные дела. Пять лет шла работа над этим романом, который стал выдающимся событием в литературе и по праву вошел в галерею советских исторических романов.
        Сложная картина борьбы за советскую власть в Узбекистане в условиях, когда национализм и реакция объединились вместе с иностранными агентами против сил революции, нарисована Никитиным с самой тщательной верностью, подлинной драматичностью и с соблюдением исторической правды. Никитин влюбился в Узбекистан и со всей сердечностью описывал его природу и людей, ставших строителями нового мира, преобразователями своей родины.
        Накануне Великой Отечественной войны Никитин с большой любовью вспоминал о среднеазиатских степях, о Ташкенте, Коканде, о прекрасной Зеравшанской долине и горах, о мальчике Юсупе, герое романа «Это было в Коканде», который, попав в революционный поток, превращается из раба в комиссара Красной Армии, в партийного работника. В лице Юсупа писатель увидел трудовой народ Узбекистана, его подъем, его движение к счастью. В революционной борьбе расцветала дружба между народами — узбекским и русским...
        «Это было в Коканде» остается и на сегодняшний день крупным произведением советской литературы, и наличие новых книг об Октябре в Средней Азии, книг разнообразных и хороших, неумаляет его значения.
        В замыслах писателя жила еще одна величественная тема, которая давно тревожила его воображение, но приближение к ней было остановлено грозными громами начавшейся Великой Отечественной войны. Только после всемирно-исторической победы над фашизмом Николай Никитин получил возможность работать над романом «Северная Аврора», который стал большой творческой удачей писателя и получил Государственную премию.
        Как признается Никитин в автобиографии, первый вариант романа был начат им даже лирически, хотя и не от первого лица. «Я писал так до тех пор, пока не увидел, что мой опыт ничтожен и узок, а события требуют большого, масштабного исторического фона...».
        Этот новый роман посвящался героическим людям советского Севера в годы англо-американской интервенции. Снова начались поездки и длительное изучение материалов, хранившихся в библиотеках и архивах Архангельска, Москвы и Ленинграда. Никитин сам побывал на местах боев, изучил все, что можно было найти в исторической литературе.
        Было еще одно обстоятельство, которое сыграло главную роль в обрисовке характера ведущего героя романа — Павлина Виноградова. Как было сказано ранее, в молодые годы Николай Никитин лично познакомился с Павлином Виноградовым, и облик этого вдохновенного большевика, скромного, смелого, энергичного, запомнился ему навсегда.
        Воссоздавая подлинные картины жизни на Севере в те трагические годы, Никитин следовал широкому развитию событий, стремился правдиво обрисовать характеры. В то же время он изображал врагов — интервентов и белогвардейцев — без шаржировки, не преуменьшая их опасности для Страны Советов, когда чужеземные силы в союзе с белогвардейцами стремились оторвать от молодой республики — и на юге, и на востоке, и на севере — большие территории и уничтожить ее.
        Теперь эти события восемнадцатого года кажутся далеким прошлым: полвека, прошедшие с тех пор, только еще ярче подтверждают историческое значение героической борьбы советского народа, возглавляемого лучшими людьми Коммунистической партии.
        В романе «Северная Аврора» убедительно воскрешены события и люди, пример которых всегда будет жить в памяти благодарного потомства. К числу таких людей принадлежит и Павлин Виноградов, который стоял во главе целой группы героических защитников советского Севера.
        Герои романа выведены с такой жизненной убедительностью, что, по словам Никитина, на встречах с читателем, где обсуждался роман, многие спрашивали: «А где сейчас Люба Нестерова, где Латкин? Жив ли Фролов?».
        На основе романа Никитин написал пьесу «Северные зори», с успехом шедшую на сценах многих театров Советского Союза.
        Оба романа Николая Никитина — революционные, патриотические произведения — написаны языком, очищенным от ранних, формальных, орнаментальных украшательств. Это реалистические, сильные, впечатляющие книги, которым суждена долгая, большая жизнь.
        В годы Великой Отечественной войны одно помышление владело писателем: жизнь родины превыше всего, каждое усилие, каждая минута должны быть посвящены ей! И с первых дней войны Никитин включился в писательскую работу, выполняя задания Политуправления Ленинградского военного округа. В сентябре сорок первого он по состоянию здоровья был эвакуирован в город Киров. Там он сотрудничал в «Кировской правде», работал в госпиталях и воинских частях. В мае сорок второго он стал постоянным корреспондентом «Гудка», «Комсомольской правды», Совинформбюро. Он писал о жизни городов, сел, заводов на периферии и в Москве. Лесные разработки, колхозы, железнодорожный транспорт в тылу и на фронте, пограничные войска — вот темы множества его очерков и зарисовок.
        В дни разгрома фашистских полчищ под Ленинградом в январе 1944 года писатель входил в только что освобожденные от захватчиков горящие города Пушкин, Петергоф, Гатчину, своими глазами видел те чудовищные разрушения, что принесли захватчики, героизм советских войск, гнавших врага от стен победившего Ленинграда.
        В годы войны Никитин написал рассказы о людях тыла, которые беззаветным трудом помогали бойцам на фронте. В этих рассказах переданы драматические и лирические эпизоды жизни простых тружеников страны, превращенной в боевой лагерь, в кузницу, где выковывается победа. Об этом говорят такие рассказы, как «Дед и внук» и «Тридцать два ветра».
        Талант Николая Никитина как новеллиста выражен в рассказах, написанных им в разные годы и на многие темы. Среди них есть и новеллы исторические, вроде «Заката», где изображается известный французский писатель Дюма в годы своей старости, в одиночестве и в глубоких раздумьях о жизни. Из рассказов, входящих в двухтомник, следует остановиться на «Вечере в Доме искусств». В этом рассказе Никитин приводит факт из своей жизни. Дом искусств, или, как тогда его называли, ДИСК, был не просто аудиторией, открытой для всех. Там собирались старые и молодые писатели. Старые писатели вели семинары. Это были люди самых разных взглядов на искусство и литературу. Появление Горького с чтением воспоминаний о Льве Толстом было событием, которое вызвало огромную реакцию среди присутствующих.
        И Николай Никитин очень смело изображает впечатление, произведенное на красноармейца Доньку этим вечером, мастерским чтением Горького, силой большой, настоящей литературы. В сущности, молодой литератор Николай Никитин сам испытал на себе и очарование, исходившее от фигуры старого мастера, основоположника советской литературы, и захват всего существа силой творческого вдохновения.
        Сила этого рассказа в его точной передаче духа времени, и в верных характеристиках присутствующих, и в том ощущении удивления и уважения, которое всегда вызывает соприкосновение с настоящим искусством.
        Два воспоминания, которые входят в сборник, говорят о встречах с Алексеем Николаевичем Толстым и Сергеем Есениным.
        Николая Никитина связывала большая дружба с Алексеем Толстым. Конечно, они были разные люди как по возрасту, так и по пройденному каждым литературному пути. Но молодой Николай Никитин, относившийся к старшему собрату с большой любовью и уважением, не мог не восторгаться великолепными качествами Толстого, как человека, влюбленного во все могучее, живое, талантливое. Алексей Толстой удивлял его и своей бесконечной энергией, и здоровой, жизнелюбивой силой, и неутомимостью в работе, за которой мог просиживать дни и ночи. Кроме того, для него не существовало недоступной темы. От штурма Марса в «Аэлите», через картины гражданской войны в эпопее «Хмурое утро» до пластически, живописно поданной эпохи Петра с ее дикими контрастами — все мог он претворить в кипящий и красочный рассказ, от которого нельзя оторваться.
        Живой, превосходный портрет писателя, верный действительности, его любовь к России, ко всему русскому, настоящему, земляному, сумел передать Николай Никитин в рассказе о Толстом. То, что он любил его и его творчество, то, что он хорошо знал его жизнь и работу, дало ему возможность создать яркий рассказ о человеке и мастере, который не может не волновать.
        Портрет Сергея Есенина сделан иными красками. Да это и понятно. Никитин хорошо знал Есенина, стихи которого не могли не доходить до его сердца, но настоящей, глубокой дружбы тут не было. Да и сам Никитин говорит, что Есенину вообще не хватало этой истинной дружбы, этой истинной любви. Тем не менее, описание его поездки с поэтом в ночлежку, в Ермаковку, к беспризорным представляет верное, правдивое описание того, как все происходило. Из-за одного этого описания, так колоритно рисующего Есенина со всеми его сомненьями и слабостями, и жаждой славы, и желанием дойти до сердца людей, превратившихся в бродяг, — очерк представляет значительный интерес.
        Если проследить весь творческий путь Николая Никитина от его первых рассказов, полных характерных знаков того периода, когда он отдавал должное всяким орнаментальным и сказовым приемам, до полного развития его таланта в таких обширных романах-эпопеях, как «Это было в Коканде» и «Северная Аврора», то станет ясным, что вся эволюция этого мастера прошла в глубокой связи со всем, что происходило в стране, со всем, что вносил в эпоху народ.
        Николай Никитин был и хорошим общественным деятелем: был депутатом Ленинградского Совета, работал в редакции журнала «Звезда», вел беседы с начинающими литераторами, участвовал в работе многих общественных организаций.
        Последние годы Никитин работал над романом, в котором он хотел по-новому вернуться к первым годам Октябрьской революции. Там должны были быть отражены и события, происходившие на фронте перед новым, семнадцатым годом, и картины его молодости.
        В работе для народа, для родины, для коммунизма он видел счастье и назначение писателя.
        Собираясь лететь в Чехословакию с делегацией Советского Комитета защиты мира, он на аэродроме почувствовал себя плохо и потерял сознание. Это было в 1957 году. Его оперировали. Он продолжал работать как мог, но сердце, но легкие были уже не те. Ему было тяжело бороться с упадком сил, со все растущей слабостью, но он работал до последней минуты. В марте 1963 года Николай Николаевич Никитин умер.
        Но он написал книги, которые останутся в истории советской литературы. Ей он присягнул в юности и выполнил клятву со всей силой своего большого таланта как писатель и гражданин, верный сын своей родины!

Н и к о л а й  Т и х о н о в


ЭТО БЫЛО В КОКАНДЕ

Роман


Ч А С Т Ь  П Е Р В А Я

1

        Комендант Кокандской крепости изучал французский язык. Он читал «Историю пленения Наполеона Бонапарта на острове Святой Елены, документы о его болезни и смерти». Старинный кожаный переплет книги позеленел от плесени.
        Зайченко был человеком практическим. Попутно с изучением языка он решил перевести для себя эту удивительную книгу, поразившую его изображением непрочности человеческой судьбы. Зная язык недостаточно твердо, Зайченко принужден был прибегать к помощи толстого макаровского словаря, часто рыться в словаре. Это отвлекало коменданта от работы и мешало ему.
        Печка давно остыла. В передней небольшой комендантской квартирки вестовой Парамонов стряпал на керосинке обед и от скуки, чтобы позабавить себя, во все горло орал фронтовую непристойную песню:

Выходил приказ такой:
Становись, мадама, в строй!
Пятки вместе, носки врозь,
Не стесняйтеся небось!
        Эй, Тула, пер-вернула,
        Бочкарева хвост надула!

        «Все невероятно в этом мире, — подумал Зайченко. — Ну времена! Нельзя оборвать своего вестового! Большевики в Москве, большевики в Петрограде. Они пролезли даже в Коканд. Все летит по швам. Все раскалывается. Все к черту! Все можно!»
        Узбеки проходят мимо комендантского помещения и смотрят на забрызганные дождем окна. Горит за окном свеча. Свет ее озаряет белые исчерканные листы, зеленое потертое сукно маленького ломберного столика и серебряную чернильницу. Чинно стоят по стенам маленькие кресла красного дерева.
        Комендант накинул на плечи зимний ватный халат. Мягкие желтые ичиги были надеты прямо на босу ногу, точно чулок. Перед тахтой лежал тяжелый, густого ворса иомудский ковер. Комендант шагает неслышно, что кошка. В голове пустота, в сердце злоба. Он сам не знает, на что ему злиться. Мальчишкой еще искал какую-то веру, все равно какую, лишь бы поверить; стремился к подвигам. Спал на голых досках, увлекался Толстым, читал йогов, Бакунина, мечтал о Кропоткине, о гильотине для богачей, отлично воевал с немцами, в боях под Двинском потерял левую руку, потом эвакуировался, потом застрял в крепости, потом прошла война. Все прошло...
        Он глядит на себя в зеркало. У него бритое красное, будто ошпаренное кипятком, лицо, вздернутый носик; он оброс длинными космами волос, спадающих на воротник, как было некогда в моде у офицеров якобинской армии. Он родился в Петербурге, на Тележной улице, на задворках столицы, среди проституток, среди людей, живущих случайным заработком, среди городской голи. Он не пьет и не курит. Он честолюбив. Ему двадцать шесть лет. Что же он сделал в жизни? Ничего! Проклятая, гнусная жизнь!
        Песня смолкла. Вдруг приоткрылась дверь и выглянул из-за нее вестовой:
        — Юсупку пускать?
        Комендант крикнул:
        — Скажи ему, что сегодня учиться не будем!
        — Слушаю.
        — Я болен.
        — Слушаю.
        Через минуту вестовой появился снова:
        — Просится!
        — Зачем?
        — Да разве поймешь? Обезьяна! Лопочет чего-то.
        — Ты сам обезьяна.
        — Слушаю. — Вестовой отступил на два шага. — Прикажете пустить, ваше благородие?
        — Какое я благородие? Нет теперь благородий! — Комендант зевнул, потянулся и, швырнув в сторону словарь, лениво сказал: — Ну ладно... Пусти... Все равно не работается!
        Два года тому назад Зайченко совершенно случайно познакомился с Юсупом. Юсуп был тогда еще совсем мальчишкой. Зайченко встретил его на развале, на базаре. Юсуп терся возле лавок. У Зайченко было много вещей. Он накупил всяких старинных кувшинов и блюд и решил нанять этого мальчишку, чтобы тот помог ему донести покупки до крепости. Мальчишка с радостью согласился.
        Юсуп говорил по-русски скверно, но все-таки они кое-как разговорились, и Зайченко по пути узнал, что Юсуп сирота, что живет он из милости у местного кокандского промышленника и богача Мамедова, работает у него на конюшне, чистит лошадей, а иногда даже заменяет кучера. Об этом он рассказывал с гордостью.
        В мальчишке было какое-то обаяние, он сразу располагал к себе. Его ответы, быстрые и решительные, звонкий голос, приветливость, живые и проницательные глаза, вспыхивающие будто спичка, его любопытство и в то же самое время скрытое в нем чувство собственного достоинства — все это понравилось Зайченко.
        Зайченко угостил его, дал ему денег и сказал, чтобы Юсуп заходил к нему в свободное время. Юсуп быстро воспользовался приглашением и через три дня снова пришел в крепость. Позднее, при более близком знакомстве, Зайченко заметил, что мальчишка очень способен.
        Он решил от скуки заняться с ним русским языком. Занятия пошли успешно. Потом Зайченко это надоело, но Юсуп в своем рвении был так настойчив и горяч, что коменданту жаль было прогнать мальчишку.


2

        Тонкий, как дудка, юноша в белом халате, в пестрой тюбетейке, босой, забрызганный коричневой грязью, вошел в комнату, кланяясь без конца. Вестовой схватил его за ухо. Комендант выругался:
        — Не смей драться, дубина!
        Парамонов пожал плечами и скрылся, хлопнув дверью.
        Зайченко сел на тахту и улыбнулся:
        — Ты что же явился раньше времени?
        — Дело, хозяин. Сегодня не надо учиться. Сегодня — дело, — вздохнув, сказал Юсуп.
        — Де-ло? А учиться разве не дело? — Комендант засмеялся. — Урок выучил?
        — Выучил.
        — Молодец! Ну что же, трудный русский язык?
        — Трудный. — Юноша боязливо оглянулся на окна. — Плохое дело, хозяин! В Старом городе большой шум. Резать тебя ночью будут.
        — Меня резать? — Зайченко улыбнулся. — Кто?
        — Наши.
        — Кто ваши? Чанышев?.. Полковник Чанышев?
        — Не знаю. На базаре слыхал.
        — Нападут на крепость?
        Парамонов принес котелок с пловом. Мальчик приложил палец к губам.
        — Дай Юсупу пиалу! — сказал комендант Парамонову.
        Вестовой принес две большие чашки, несколько лепешек, вилки и полотенце. Юноша аккуратно вытер руки и сел к столу. Зайченко наложил ему плова. Юсуп отодвинул вилку и жадно ел плов пальцами, потом дочиста протер хлебом пиалу, по привычке облизал кончики пальцев и громко рыгнул в знак благодарности.
        — Спасибо! Ты меня год-два учил. Спасибо, хозяин! — Юсуп нежно коснулся руки коменданта. — Плохой солдат у тебя!
        — Ничего! Мы будем защищаться.
        У Юсупа искривилось лицо.
        — Скорей беги, хозяин! Плохое дело! Плохое дело! — еще настойчивее повторил он. — Беги!


3

        Юсуп был прав. Сам комендант не надеялся на свой гарнизон. Солдаты разбрелись из крепости еще осенью, при Керенском. Зимой в Бресте начались переговоры с немцами о мире. Крепость после этого опустела окончательно. И лишь десятка два солдат крепостной роты, за четыре года войны отвыкших от дома, связавших свою судьбу и с местными людьми, и с городом, и с большевиками Кокандского Совета, решили не покидать насиженных, уже привычных мест. Остались и не знавшие, куда им уходить, и главное — зачем? Здесь, в крепости, они имели готовое хозяйство, кров и пищу.
        Все в городе жили раздробленно, на свой страх и риск, точно в средневековье.
        Коканд делился на две части. В новой части города Коканда находился Совет. Его влияние распространялось только на эту часть, на железнодорожников, живших в привокзальном районе, и на рабочих хлопкоочистительных заводов. В Старом городе, то есть в старой части города Коканда, сидело белое правительство, называвшее себя «Кокандской автономией». Это были промышленники и торговцы хлопком, духовенство и баи. Из Коканда они грозили Советскому Туркестану. Надеясь завладеть Кокандом как экономическим центром, контрреволюционеры рассчитывали подчинить себе всю Фергану. Совет не мог опереться на свой микроскопический гарнизон состоявший под командой неизвестного офицера. Совет просил помощи у Ташкента.
        Таким образом, в Коканде были две власти.
        Тяжесть положения усугублялась еще тем, что с января 1918 года Советский Туркестан был наглухо отрезан от России восставшим в Оренбурге атаманом Дутовым, о котором сюда доходили только слухи. Говорили, будто его поддерживает Антанта. Коканд питался слухами. Некоторые из «кокандских автономистов» уверяли народ на митингах, что уральские белоказаки такая большая сила, какая и не снилась никогда коммунистам... Дутовские офицеры, проникавшие в Коканд, клялись кокандскому «правительству», что недалек тот час, когда вслед за Оренбургом восстанет все Поволжье, за ним Урал, за Уралом Казахстан, и что даже теперь в степных волжских городах люди доедают последнее зерно. «К весне вся центральная Россия останется без хлеба! Наступит голод и всеобщий мор. Полуграмотные комиссары из солдат никогда не сумеют создать армии. Зря только грозятся. Сплошная партизанщина...»
        Такого рода информация у кокандских богачей рождала полную уверенность в близком падении Советов. «Автономия» готовилась к полному захвату власти... А в среде простых людей, никогда не занимавшихся политикой, это вызывало разброд. Одни кричали: «Все это вздор, распространяемый агентурой капитала». Другие относились к этому серьезно и старались как себя, так и других подготовить к большим грядущим событиям. Третьи впадали в уныние.
        Февраль выдался холодный, с ледяными ветрами из степи. В Коканде и в других городах Ферганы стал ощущаться недостаток хлеба, мяса, топлива. Люди из кишлаков избегали выезжать на базар. Бумажные деньги — царского времени, керенки — потеряли всякую ценность.


4

        Зайченко вошел в казарму. Сашка Лихолетов кроил галифе из красного бильярдного сукна. Два парня играли в «носы». Несколько человек спали, разувшись и развесив по нарам заношенные коричневые портянки. Кое-кто читал газету. В казарме пахло потом, мусором, грязным бельем, махоркой, сапогами. Трещала в печке солома. Около походного ржавого котла мальчишка лет двенадцати, Федотка, австрийским тесаком крошил репчатый лук.
        — Дневального ко мне! — скомандовал Зайченко.
        Игравшие удивленно бросили карты и поднялись с коек. Лихолетов равнодушно посмотрел на коменданта.
        — Где дневальный? — спросил Зайченко.
        Солдаты молчали. Лихолетов встряхнул материю и нехотя ответил.
        — Илья Иванович ушли по своему делу.
        — Какой такой Илья Иванович?
        — Степных.
        Лихолетов засмеялся, и это еще больше разозлило коменданта.
        — По какому делу? Это так несут караульную службу? Да знаете ли вы, что буржуазия имеет здесь свое правительство? При таких порядках всех нас могут перерезать.
        — У ворот стоит часовой, — спокойно заметил Лихолетов.
        — У ворот? Научились отвечать! У ворот... А крепость — проходной двор! Шляется тут всякий, кому только не лень. Хорош гарнизон!
        — Каков поп, таков и приход... — пробормотал Сашка, звякнув ножницами. — А когда надо будет, вас не спросим... Сами знаем...
        Коменданта передернуло, и он закричал, точно исступленный:
        — Что «сами»? Встать смирно! Молчать, взводный командир! Распустились все! Разве это служба? Всем встать смирно!
        Спавшие проснулись.
        — Построиться! — сказал Лихолетов, бросив ножницы.
        Все встали, построились. Федотка быстро шмыгнул вбок и спрятался за котел.
        — Это что здесь за фигура? — Зайченко ткнул пальцем в сторону Федотки.
        — Приблудный, — ответили из строя.
        Зайченко вздохнул. Солдаты крепостной роты стояли как придется. Некоторые были в сапогах, другие — босиком, без поясов, с раскрытыми воротами гимнастерок. Комендант хотел их выругать за неформенный вид, но тут вспомнил, что и сам не при оружии. Вместо шинели на нем потрепанный узбекский халат. Зайченко покраснел и уже хотел распустить команду, как впереди фронта появился рослый Лихолетов, кашлянул и, молодецки приложив руку к козырьку, четко отрапортовал:
        — Честь имею доложить коменданту крепости, что по гарнизону Кокандского Совета рабочих и солдатских депутатов все обстоит благополучно. Рядовой Степанчонок несет караульную службу. Больных нет. Арестованных нет. Налицо — тринадцать человек гарнизона.
        Комендант отдал честь и, повернувшись на пятках, тихо, как бы в пространство, сказал:
        — Осмотреть винтовки и пулеметы! Приготовиться к боевой тревоге! С завтрашнего дня начнем ученье. Вольно!
        — Вольно! — повторил команду Лихолетов.
        Комендант, нахмурив брови и опустив глаза в мокрый каменный пол, прошел вдоль строя к выходу. За ним скрипнул железный блок, визгнула дверь. Не успел комендант выйти, как люди загалдели. Федотка снова схватился за тесак.
        Три дня тому назад он попал сюда, надеясь подкормиться. Отца он потерял еще в германскую войну. Мать убили семиреченские казаки.
        Федотка в Коканд приехал из Ташкента с каким-то парнем и потерял его на железной дороге. Солдаты нашли Федотку на кокандском базаре почти умирающим. За три дня мальчишка отъелся. Только впавшие глаза, обведенные синяками, говорили о голодовке. И теперь больше всего на свете Федотка опасался, как бы его не выставили из казармы.
        Солдаты ругались... Комендант вводит старые, царские порядки! Они не позволят мучить их поверками и строем! Они кричали о жалованье и пайке. Лихолетов, свернув в кучу скроенный материал, натянул сапоги и пошел в цейхгауз. Он решил лично осмотреть оружие. Спорить с товарищами ему не хотелось. Из нескольких пулеметов он отобрал один, бывший в исправности, и, вернувшись в казарму, поставил пулемет под свою кровать.
        — Неужто, дяденька, опять война? — спросил испуганный Федотка.
        Лихолетов ничего не ответил. Все дружно хлебали суп. Потом, вынув ножи, молча делили на порции синюю разварившуюся баранину. Прибежал Парамонов и, распахнув дверь, звонко крикнул с порога:
        — Эй, Лихолетова к коменданту!
        Горбоносый рыжий Лихолетов, не отрываясь от еды, мрачно посмотрел на вестового. Парамонов нарочно стоял фертом, лихо опираясь на косяк и придерживая дверь сапогом.
        — Ну? — повторил он нетерпеливо. — Вставай! Комендант приказал без тебя не приходить.
        — Подождет! — сказал Лихолетов.
        Все в команде засмеялись. Парамонов прищурился.
        — Шкура, — шепнул он про себя и плюнул в кадку с помоями.
        Выбраниться открыто Парамонов не посмел. Он знал, что товарищи его не любят. За что? За должность ли вестового? За то ли, что он жил от них в сторонке, вместе с комендантом, и не якшался с ними? Черт их знает! Он тоже ненавидел их.
        Парамонов до войны служил в полиции монтером. Во время войны попал в артиллерию и считался неплохим артиллеристом. Потом он удрал с фронта, устроился в жандармы. Летом, по приказу Керенского о переводе бывших полицейских в армию, он снова попал в войска. И теперь, при перемене обстоятельств, всю эту «музыку» пришлось тщательно скрывать. Особенно от Лихолетова.
        Лихолетов вынул трубку, закурил и, достав из-за койки аккуратно скатанную шинель, молча натянул ее на плечи.


5

        Аввакумов, заместитель председателя Совета, сегодня отослал в Ташкент третью телеграмму.
        Он сообщал, что не имеет возможности не только к наступлению, но даже и к обороне. Ни на одну из телеграмм Ташкент не ответил. Это было непонятно. Измученный бестолковщиной, пожелтевший от тревоги и бессонных ночей, Аввакумов не знал, на что ему решиться. Коменданту крепости он не верил. Зайченко мог присоединиться и к Чанышеву, военному министру автономии, и, наоборот, — пойти против Чанышева, но вовсе не для защиты Кокандского Совета, а с какой-то другой, никому не известной целью.
        Хотя Кокандская крепость в военном смысле мало имела значения, а несчастная горсточка солдат во главе с полуинвалидом офицером представляла самый крошечный гарнизон в мире, все же, по мнению населения, крепость считалась силой. За ее стенами находились пушки. А туземная часть города, населенная беднотой, узбекской и русской, издавна привыкла считать хозяином того, кто владел пушками. Старые трехдюймовые полевые орудия олицетворяли действительную власть. Город зависел от них. Крепость, открыв по городу огонь, могла принести немало бед.
        В холодном кабинете, около огромного письменного стола, неуклюже присев на кончик кресла, солдат Степных обсуждал с Аввакумовым создавшееся положение.
        — Денис Макарович, — говорил он Аввакумову, — ты только прикажи — и я нашему коменданту голову сорву!
        — Зачем?
        — Чтобы вся власть была в наших руках.
        — Нет, Илья, надо делать вид, как будто среди нас все спокойно. Ты посмотри, что происходит на площадях, в домах, в местечках! Все кипит, темные люди мечутся, как бараны. Тут достаточно только крика... Нет, коменданта трогать невозможно! Разве среди вас есть какое-нибудь согласие? Да и кто вы такие, чтобы на вас опереться?
        — Сашка Лихолетов со мной согласен. Найдутся люди, — угрюмо пробурчал солдат.
        — Сашка! — Денис Макарович засмеялся. — Ты да Сашка — пара! Боже упаси, если вы покажете Зайченко, что подозреваете его! Тогда не ему, а вам я голову сорву. Господа кокандцы еще боятся, пока у нас в крепости нет разногласий. Да и то... не очень! Ты послушай-ка, что кричат муллы! Как они разжигают народ, ремесленников-узбеков! Пойми, что для всех этих темных людей мы еще не большевики, они еще не знают, что такое большевики! А всякий русский для них — эксплуататор, чужой, захватчик. Вот на чем идет игра!
        Высокий, с горящими глазами, худой, сильный и костистый человек бегал взад и вперед по кабинету. В каменном доме было пустынно. Все служащие давно покинули Совет. Степных встал, оправил свою шинель и, задумчиво посмотрев на грязный паркет, протянул руку Аввакумову:
        — Значит, идти, Денис Макарович?
        — Иди, иди! — торопливо сказал Аввакумов.
        — И никаких приказаний?
        — Никаких, никаких! Одно приказание — следить и быть настороже!
        Солдат крякнул, нахлобучив на голову огромную туркменскую папаху, поднял с полу узел с кожаным товаром.
        — А вечером прийти на квартиру?
        — Зачем?
        — Покараулить. Все-таки и тебе будет веселее. — Степных взмахнул узлом.
        — Да не знаю, Илья! Пожалуй, не стоит.
        — Я приду... — сказал солдат, покосившись на дырявые ботинки Аввакумова. — Заодно поставлю тебе латки.
        Степных вышел. Аввакумов, оставшись один, подошел к окну, чтобы взглянуть, что делается на улице. Моросил холодный дождь. Перед окнами качались коричневые ветви голых чинар. В лужах тротуара отражалось мраморное февральское небо. Какие-то люди в белых чалмах, в ватных халатах шлепали по улице, среди луж. Проходя мимо Совета, они подозрительно косились на темные окна.
        Прозвенел телефон. Аввакумов схватил трубку.
        — Алло? — крикнул он неспокойно. — Ах, это вы, мамаша! Ну, что дома? Займитесь чем-нибудь, тогда перестанете плакать! Хулиганы? Нет, никаких хулиганов не видно... Не-ет... Здесь все в порядке, — беспечно протянул он, нарочно делая свой голос веселым, и, увидав висевшую перед глазами большую, хорошо раскрашенную старую карту Кокандского уезда, даже засмеялся. — Я же здесь не один! Не беспокойтесь, мамаша! На нашей территории найдется масса советского народу. Честное слово! Ну вот, чего мне врать? Честное слово! Мамаша, вы уйдите из дому! Пойдите хоть к знакомым! Я, быть может, дома и ночевать не буду... Да, не буду! Вот и не теряйте времени, идите! Ладно, ладно, не маленький, не пропаду! Этак-то и мне будет спокойней... Спасибо, того и вам желаю!


6

        — Да вы сядьте, Лихолетов, — сказал комендант. — В ногах правды нет.
        Сашка сел. Ловкий Парамонов наглухо завешивал окна комнаты двумя плотными одеялами. Было невероятно тихо.
        Все распоряжения отданы. Чего хочет комендант? С одной стороны — он как будто готовится к какому-то бою, с другой стороны — он запретил Лихолетову тревожить людей излишними разговорами и приготовлениями. Сашке казалось, что комендант чего-то недоговаривает.
        Зайченко лежал, развалившись на тахте, играя старинным кинжалом, сбрасывая его с пальца. Кинжал втыкался в пол.
        Разговор шел вяло. Сашке казалось, что Зайченко что-то хочет узнать про него и как-то прощупывает его мысли и подбирается к нему, как кошка к мясу. Поэтому Сашка держался настороженно и напоминал ежа, выпустившего на всякий случай иглы.
        — Вы семейный? — спросил комендант.
        — Ну, это как сказать! — загадочно улыбаясь, ответил Сашка.
        — И мать есть?
        — Давно не видел.
        Комендант отшвырнул кинжал и плотнее закутался в халат.
        — У меня тоже жива мать... Наверно, еще жива, — пробормотал он. — А вы любите свою мать?
        Сашка не ожидал этого вопроса, да и вопрос был какой-то детский, нестоящий.
        — Кто же не любит свою мать? Хотя — какая мать! И матери разные бывают, — сказал Сашка.
        — Да, разные, — задумчиво ответил комендант и вдруг проговорился, как бы неожиданно для самого себя: — А вы знаете, Лихолетов, у меня мать — прачка. Ей-богу, самая настоящая прачка! По стиркам ходила. И теперь, наверное, ходит. Руки прачки! Пальцы белые, распаренные, точно сейчас из бани, с волдырями. А здесь вот... — он показал на руки и брезгливо поморщился, — толстые, вздутые, синие жилы. А я офицер! Был офицером, — поправился Зайченко. — И мать мной гордилась. Вырастила меня! Обхаживала меня, как идола. Мечтала, что я буду барином. А я хотел учиться!
        — Вот война кончится, — сказал Сашка, — можете учиться.
        — Нет... — Комендант вздохнул. — Я уж не хочу и не буду. И война не кончится... Я солдат, как в старину... Наемник!
        — Солдатом приятно жить. День да ночь — сутки прочь, — отозвался Парамонов, забрав из соседней комнаты чайник с кипятком.
        Сашка удивленно посмотрел на вестового.
        Комендант засмеялся и сказал:
        — Что, Лихолетов? Не согласны с этой теорией?
        Сашка расправил усы.
        — Как вам сказать, товарищ комендант! У всякого народа своя теория. Взять русских: солдат считался у нас звания военного, гордого. А возьмите вы узбека: солдат для него — преступник, в наказание и позор. Другое понятие! Узбек — народ ровный, до земли охоч, работяга. Конечно, на степу водятся еще головорезы...
        — Узбеки еще нам пропишут!
        — Да, прописать, Константин Сергеевич, могут. В этом я не спорю. И комар до крови кусает. По необходимости. Такое течение истории. Обижал их царь, а тень падает на нас.
        — Лихолетов... — Комендант внимательно взглянул ему в глаза. — Как по-твоему: Ленин удержит власть?
        — А почему же ему не удержать? Раз взял — значит, о чем-то думал. Удержит, — авторитетно сказал Сашка.
        Кто-то с улицы стукнул в окно. Сашка приподнял одеяло.
        — Ветер, должно быть, — сказал Парамонов.
        Сашка ближе пригнулся к раме и увидел приплюснутое к стеклу темное скуластое лицо. Сашка опустил одеяло и прошептал:
        — Старик... в чалме!
        — Старик? Какой старик? — беспокойно сказал Зайченко и вздернул голову, как бы прислушиваясь к тому, что делается за стенами дома; потом он закусил губу и приказал Парамонову впустить узбека.
        Узбек неторопливо вошел в квартиру коменданта, осторожно снял руками огромные восточные галоши и подозрительно оглянулся на все стороны. Увидав Зайченко, он остановился, левой рукой провел по бороде, а правую руку приложил к сердцу и произнес мусульманское приветствие. Затем улыбнулся и довольно чисто спросил по-русски:
        — Имею удовольствие говорить с господином комендантом крепости?
        Зайченко сделал поклон и пригласил гостя на тахту. Толстый старичок, с аккуратно подбритой бородой, сел точно женщина, оправив складки своих халатов, и потупил глаза.
        Все молчали. Наконец старик поднял голову, на его румяном личике, подернутом паутиной красных жилок, опять появилась улыбка, он процедил что-то по-английски. Комендант не знал английского языка и только по одному слову condidentially догадался, что посетитель желает разговаривать с глазу на глаз. Он кивнул Сашке. Тот встал и, лихо щелкнув каблуками, вышел. В передней, усмехаясь, он спросил у Парамонова:
        — Что это за обормот? Не знаешь?
        — А прах его возьми! Первый раз вижу, — сказал Парамонов и пожал плечами.
        — Подай чаю! И сладкого, что есть! — услыхали солдаты голос Зайченко из соседней комнаты.
        Сашка прислушался, почесал нос и, подозрительно взглянув на Парамонова, ушел. Парамонов быстро собрал поднос: вазочку с персиковым вареньем, тарелку с инжиром, две лепешки, две чашки чаю.


7

        Старик с поклоном принял чай, пил осторожными глотками, тихо говорил о погоде, о тяжелых событиях в России, но все еще не называл себя. Зайченко понимал, что его гость — птица важная, что он пришел к нему с какой-то, несомненно, важной и серьезной целью. К этому гостю, больше чем к кому-либо другому, подходило мусульманское поверье: «Гость — посланник бога, и торопить его невежливо». Покончив с церемонией дастархана**, старик сделал вид, что утирает руки, и немножко распустил свой скрученный шарф, которым был опоясан.
_______________
        ** См. словарь в конце книги (ред.).

        — Я Мулла-Баба, — назвал он себя. — Делегат от правительства.
        — Вы прибыли из Ташкента? — спросил комендант.
        — Нет.
        — Но ведь правительство имеет свое пребывание в Ташкенте?
        — А я здесь! Я от министров Кокандской автономии, а не от комиссаров, — улыбаясь, вежливо сказал старик.
        Оба собеседника, конечно, сразу поняли друг друга. Разговоры велись только дипломатические. Это было, как говорят музыканты, прелюдией, главная игра еще не начиналась.
        — Так... — сказал комендант. — Чем могу служить?
        — В Ашхабаде и Самарканде восстание... — говорил старик тихо и задыхаясь, его душила астма. — В лагерях под Самаркандом находятся восемь тысяч пленных чехословаков... Они хотят на родину и готовы с боем пройти домой... Их охраняют восемь пьяных русских солдат. Атаман Дутов отрезал Туркестан от России... Он идет сюда. — Старик показал кулак. — О Коканде вы знаете не хуже меня. Надо думать, господин комендант, что советской власти придется отступить... — Он совсем приник к плечу Зайченко, как будто собираясь перейти на шепот. — Ташкент ведет переговоры с нами. С малосильным противником не разговаривают. Его презирают или бьют.
        — Вы пришли разговаривать со мной? — как будто намекая на свою силу, выкрикнул комендант.
        Старик вежливо поклонился и ответил уклончиво:
        — Мы не хотим крови.
        — А что вы хотите?
        — Тишины.
        — Вы хотите того, чего нет на свете.
        — Да, господин.
        Старик закрыл глаза и сложил на животе жесткие ручки с выкрашенными, как у женщины, но все-таки грязными ногтями. Он нежно поглаживал их, будто маленьких голых зверьков, лаская и грея в длинных рукавах своего халата.
        Комендант понял, что правительство Кокандской автономии ждет от него сдачи крепости. Старик приехал купить его. На следующий день после сдачи полковник Чанышев может арестовать его и расстрелять. В случае провала автономистов то же самое сделает с ним советская власть.
        — Вы выбирайте! — сказал старик, улыбнувшись.
        Комендант побледнел от злости, подошел к телефону и начал вертеть ручку аппарата. Через четверть часа станция ответила. Голос телефонистки казался далеким, еле слышным, как будто она говорила из воды.
        — Дайте Кокандский Совет! — крикнул комендант.
        Телефон смолк. В нем прекратилась всякая жизнь — ничего не шипит, не звенит, не щелкает. Зайченко опять стал накручивать ручку аппарата. Только минут через семь снова отозвалась станция.
        — Я же просил Кокандский Совет! Вы заснули, барышня? Требует комендант крепости! — опять закричал он.
        — Кокандского Совета у меня нет, — сказала телефонистка.
        — Как нет?
        — Он выключен.
        — Дайте седьмой!
        — Тоже выключен, выключен, — тем же равнодушным голосом ответила телефонистка и прекратила контакт.
        — Господин комендант, все советские номера, кроме вашего, выключены, — сказал старик и засмеялся.
        Зайченко в третий раз потребовал станцию:
        — Полковника Чанышева!
        На этот раз его соединили очень быстро. Молодой гортанный голос грубо ему сказал, что господин министр спит.
        — Кто у телефона? — спросил Зайченко.
        — Адъютант.
        — Разбудите.
        — Я вам сказал: министр спит.
        — Хорошо! Утром доложите полковнику, что ваш представитель у меня в руках. И я его не выпущу. Все. Говорил комендант крепости.
        Зайченко повесил трубку.
        Старик встал и поклонился хозяину.
        — Горячий! — слегка пренебрежительно произнес он и дотронулся до плеча коменданта. — А теперь проводи меня отсюда! Там солдат стоит, не выпустит... — Старик хитро сжал губы и похлопал коменданта по плечу. — А ночью ты сдашь крепость — и мы благодарны! Богато благодарны. Твоей советской власти нет... Пока мы с тобой угощались, советских расстреляли, Аввакумова расстреляли... — Старик покачал головой. — Э... Еще молодой человек! Что ты, смерти хочешь?
        Вдруг прозвенел телефон. Комендант поднял трубку:
        — Крепость слушает.
        — У аппарата Чанышев.
        — Слушаю вас.
        — Будем говорить, господин поручик, как офицер с офицером.
        — Слушаю-с!
        — Не делайте глупостей!
        — Господин полковник, с такими же словами я могу обратиться к вам. У вас отряд в пятьдесят человек. Я знаю ваши силы. Наши переговоры напоминают оперетку. А у меня орудия!
        — Вы забыли Иргаша?
        — Какого Иргаша?
        — Начальника милиции Коканда. У него отряд в четыре тысячи.
        — Бандитов не боюсь.
        — Напрасно! Эти бандиты находятся в моем распоряжении. Железнодорожный путь как в сторону Ташкента, так и в сторону Андижана разрушен. Наманганская ветка также разрушена на несколько верст. Железнодорожные мосты сожжены. Связь Коканда, телефонная и телеграфная, перерезана. В ближайшие дни помощи не получите. Исход дела очевиден. Вы пожертвовали советской власти ваши чины и ордена, но вы — храбрый офицер. Я знаю вас. Сейчас вы напрасно храбритесь. Сговаривайтесь с Мулла-Бабой, иначе вы погибнете! И про вас скажут: «Он был храбр, вот и все!»
        Острый, как ледяная вода, голос полковника Чанышева точно обжег коменданта. Зайченко понимал, что, отпустив Мулла-Бабу, он, конечно, совершит предательство. Расстреляв его, он ускорит события. «В конце концов при чем здесь Мулла-Баба? Дело не в нем! Чья возьмет? Неизвестно... Поэтому надо подождать, — решил он, — подождем! Оттянем время — сейчас это главное». И комендант ответил Чанышеву:
        — Хорошо. Я отпущу вашего делегата. Договариваться я могу только с вами. Утром я поговорю с вами об условиях сдачи. Повторяю, согласен, но...
        — Скоро уже утро. Три часа, — нетерпеливо возразил полковник.
        — В семь часов позвоните мне! — небрежным и независимым тоном сказал Зайченко.
        — В ответ он услыхал ругательство, и контакт оборвался. Чанышев, видимо, резко швырнул трубку.
        Комендант скинул халат, надел шинель, перебросил через плечо портупею с шашкой, сунул в правый карман браунинг и кивнул старику.
        — Пошли! — сказал он ему.
        Старик, аккуратно надев свои огромные восточные галоши, вышел за комендантом в переднюю.
        Он шел, осторожно приподнимая ноги, чтобы не топать.
        В передней на дырявом диване, обитом канцелярской клеенкой, спал Парамонов, закутавшись с головой в кошму**. Коптела керосинка. Клочья копоти плавали в воздухе. Зайченко чертыхнулся и потушил керосинку. Парамонов беззаботно храпел. Комендант, выйдя из своей квартиры, повел Мулла-Бабу к воротам.


8

        Старая крепость была обнесена стеной из кирпичей; в некоторых местах стена обвалилась, и дыры были заткнуты просто глыбами глины. Собственно, эта стена немногим отличалась от обыкновенного дувала**, которым окружен каждый дом в кишлаке. Она была лишь толще да выше. На дворе крепости стояли постройки, каменные дома — комендантский, казарма и церковь.
        Федотка дежурил около ворот. Ни разу в своей жизни он не держал винтовки и встал на дежурство, соблазненный Парамоновым. Вестовой обещал дать ему кусок сала, если он простоит за него до трех часов утра.
        Около двенадцати ночи Федотка запер крепостные ворота. Ключ от калитки он не оставил в замочной скважине — он взял его с собой в караульную будку, положил на скамейку и для верности даже сам сел на него, а между ног поставил винтовку со штыком. Он был весел, доволен своей жизнью и наслаждался ею. В животе что-то урчало, переливалось, и Федотка радовался сытости.
        Потом он вспомнил о батьке, пропавшем на войне: «Батька тоже был прожора...» Вспомнил Федотка зеленые горы, покрытые пахучими елками. «Да, там все было лучше, — подумал он, — небо, и звезды, и снег! Там грязь не падала с неба... Нет, там было плохо! Там убили мамку, увели скот, зарезали бабку и двух сестренок. Зато теперь, когда я подучусь стрелять, я пойду против этих казаков... и убью их».
        Он размечтался о подвигах, и его стало клонить ко сну. Чтобы не спать, он решил заняться винтовкой, дернул затвор. Из ствола выскочил один патрон. Желая поправить дело, Федотка двинул затвор обратно и снова дернул к себе. Выбив из магазина все пять патронов, он стал их собирать. Что такое обойма, как она вынимается из казенной части винтовки, как вложить в нее обратно патрон, он не знал. Повозившись, подергав затвор, он сунул патроны в карман, винтовку поставил к будке и начал ходить вдоль стены.
        Хрустели тонкие стеклянные лужицы. Федот давил их пяткой. У него замерзли ноги, потому что он был без носков, в старых расшлепанных туфлях. Чтобы согреться, Федотка стал подскакивать, как заяц.
        Потом ему сделалось страшно. Все кругом тонуло в темноте. Он остановился около ворот, боясь двинуться куда-нибудь в сторону. В небе ни одной звезды, на земле ни одного огня! Не за что уцепиться глазом!
        Вдруг он услыхал шум возле ворот.
        — Кто там? — тихо спросил Федотка.
        — Открывай!
        — Пошто? Не отчиню.
        — Со станции. Коменданту телеграмма.
        Федотка не понял, о чем речь.
        — Открывай, говорю! Свои! С Ташкента!
        Перепугавшись, Федотка отпер и тут же упал, не успев даже крикнуть: его ударили кинжалом в грудь.
        Люди с карабинами ворвались в крепость.


9

        Когда комендант вышел из своего дома, чтобы проводить Мулла-Бабу, белогвардейцы услыхали звук захлопнувшейся от ветра двери. Кто-то из них выстрелил, Зайченко побежал на этот выстрел, но неожиданно за своей спиной услыхал новые залпы. Он упал на землю. Минут пятнадцать стреляли почти по земле, над его головой. Он понял, что стреляют из казармы. Это был Сашка, ему не спалось, он первый заметил в крепости переполох.
        Затем мимо коменданта пробежали солдаты. Комендант побежал вместе с ними. Он увидал Сашку уже у крепостной стены. Не зная точно, куда отступил и где находится противник, Сашка, сбегав за пулеметом, открыл огонь вслепую.
        Федотку товарищи снесли в казарму. А через полчаса, то есть около четырех часов утра, красногвардейцы поймали во дворе Мулла-Бабу. Сам Сашка привел его к коменданту. Зайченко испугался. В дверях толпились бойцы. Они жадно рассматривали старика.
        Старик стоял около ломберного столика, упираясь о край его своими маленькими руками, чтобы они не дрожали. Тут же рядом, на другом конце, еще не был убран поднос с остатками угощения.
        Комендант сказал солдатам:
        — Это представитель Кокандской автономии. Он ночью перед нападением был у меня в качестве парламентера и сговаривался со мной о сдаче крепости. Я отложил разрешение этого вопроса до семи утра, до переговоров с Советом. Я обязался отпустить парламентера, но так как противная сторона нарушила свое обязательство, мы расстреляем его. Парамонов, выведи его из крепости!
        — Так точно! Понимаю! — ожесточенно, с веселой злостью отчеканил Парамонов и приложил руку к козырьку.
        — Всем оставаться в крепости! На своем посту! Не выходить за стены! Возможно новое нападение! Вы, Лихолетов, подождите здесь! Я составлю документ.
        Комендант вырвал из французской книги чистый клок страницы и сел к столику.
        Парамонов прикладом ткнул старика в спину и повернул его к выходу, к дверям. Старик прикрыл глаза ладонью. Когда они вышли, вслед за ними вывалились и солдаты.
        Комендант писал:


Военному Министру Кокандской автономии,
полковнику Махдию Чанышеву

        Сегодня в ночь (в четвертом часу утра) группа неизвестных лиц подошла к воротам крепости и постучалась. Часовой открыл дверь, не подозревая о возможности нападения. Часовой тут же был убит. Защитники крепости открыли огонь. После некоторого сопротивления группа отступила. В тот же день утром в крепости был задержан член правительства Кокандской автономии. Ввиду, невыполнения вами принятого на себя обязательства о перемирии до семи часов утра, по требованию гарнизона ваш парламентер расстрелян.

Комендант крепости Кокандского Совета
З а й ч е н к о


        — А теперь, товарищ Лихолетов, — сказал Зайченко, бросив перо, — передайте телефонограмму!
        Сашка подошел к телефону и принялся накручивать.
        — Алло! — кричал он. — Алло, алло! — и поминутно продувал трубку. — Станцию... Фью! Станция! Фью...» Крепость говорит... Фью... Дай министров! Ну да... Не понимаешь? — дразнил он телефонную барышню. — Ну ясно, буржуев! Спасибо, золотко! Крепость говорит. Да, крепость. Дежурный? Карандаш бери! Принимай телефонограмму!
        И Сашка, слово в слово, передал все, что было написано Зайченко, и о том также, что часовой был убит нападающими.
        Был ли этим часовым Федотка? Какое право имел солдат, стоявший на карауле у крепостных ворот, отдать свою винтовку случайно приблудившемуся к крепости пареньку? Кто об этом думал в гарнизоне? Все расхлябалось, вся дисциплина. Зайченко, как коменданту, было важно установить только одно: факт нападения на крепость. А Федотка еще был жив, еще дышал и даже через час, когда кто-то из старых солдат догадался наконец перенести его в лазарет, пришел в себя. Маленькое, хрупкое, жалкое, как обвисший стебель, тело Федотки казалось всем безжизненным, и крепостной фельдшер официально заявил: «Я считаю, что все кончено. Минуты этого хлопца сочтены...»
        Но, как мы узнаем впоследствии, Федотка все-таки выжил.


10

        Телеграфист Муратов на станции Коканд, услышав ночью выстрелы, успел передать в Ташкент депешу о том, что обстановка в городе ухудшилась, повсюду идет стрельба и что с минуты на минуту можно ожидать восстания автономистов. После этого аппарат неожиданно замолк.
        Этой же ночью, приблизительно в тот же час, когда было произведено нападение на Кокандскую крепость, рядовой крепостной роты Степных находился около дома, где жил Аввакумов. Он пришел сюда поздно, без ведома Аввакумова, и решил не беспокоить его, а подождать. Солдат сидел в маленьком дворике на крыльце. Из Старого города доносилась пальба. Потом, услыхав стрельбу из крепости и вслед за этим хлопанье пулемета, Степных встревожился и вышел на улицу. Мимо него проскакал конный на неподкованной лошади.
        Степных решил разбудить Аввакумова. Ночь показалась ему темной и тревожной. Шелест, шорох, треск упавшей ветки с тополя — все беспокоило его. В окнах дома было темно. Степных решил, что лучше всего сейчас уйти отсюда. Он подошел к двери, чтобы постучать Аввакумову и посоветоваться с ним. Вдруг сзади обхватили его, вышибли из рук винтовку. Он крикнул. Тогда его повалили.
        Денис Макарович подошел к окну и чиркнул спичкой. По окну выстрелили, посыпались стекла, спичка потухла. Несколько человек подбежали к двери и принялись разбивать ее винтовками.
        — Вот видишь! Хорошо, что я не ушла! — сказала мать Аввакумову.
        Агния Ивановна могла хныкать днем, но сейчас, когда пришла настоящая опасность, последний, смертный час (так ей казалось), она даже не почувствовала испуга. Высокая и сильная старуха оттолкнула Дениса Макаровича к стенке, точно собираясь своим телом отстоять его. Аввакумов удивленно посмотрел на мать, спокойно вынул маузер и запас патронов и, прижавшись виском к деревянной раме окна, открыл через окно стрельбу. Второй револьвер, ни слова не говоря, он протянул матери.
        — Дергай за это! — сказал он, показывая матери на курок.
        Мать взяла револьвер, как самую обыкновенную вещь, как утюг или кастрюлю, и села в угол. Теперь исход борьбы ее уже не интересовал. Она знала одно: что бы ни случилось, до конца, до последней своей минуты она будет биться за сына, если офицеры ворвутся в комнату.
        Непрерывно звенели стекла, пули нападающих щелкали в стены комнаты, с потолка сыпалась штукатурка. Аввакумов отстреливался. Осада длилась до утра. В седьмом часу, когда совсем рассвело, нападавшие — неизвестные молодые люди — скрылись. Это были прапорщики Чанышева в белых чалмах и в полосатых теплых халатах, украшенных золотыми погонами.
        Тогда Денис Макарович вместе с матерью покинул квартиру.
        Степных лежал во дворике около крылечка.
        — Илья! Как ты очутился здесь? — окликнул его Аввакумов.
        Илья не отвечал. Аввакумов нагнулся к нему. Губы, нос, череп — все было разбито.
        — Жив ты, друг? Или нет? Илья! — Он опустился на корточки и приложил ухо к груди солдата.
        Солдат был мертв.
        — Ильюша! — закричал Аввакумов.
        Мать дернула его за плечо.
        — Уходить надо, Денис! — строго и в то же время испуганно сказала она сыну. — Боюсь я.
        В переулок завернула богатая коляска с лакированными крыльями. Аввакумов подскочил к экипажу и, угрожая револьвером, остановил его. В экипаже ехали два человека. Один — закутанный в толстую шубу, другой — бородатый, в кавказской бурке и кубанке, — оба они спрыгнули с пролетки. Юноша узбек остался сидеть на козлах. Аввакумов, втолкнув мать в коляску, сам остался на подножке.
        — Пошел! — сказал он кучеру.
        Гнедая сильная лошадь понесла экипаж. Два человека, опомнившись, побежали вслед за экипажем, выкрикивая ругательства по-русски и по-узбекски. Аввакумов махнул на них маузером. Тот, что повыше и посолиднее, упал в лужу. Это был Мустафа Мамедов, глава Кокандской автономии. Денис Макарович узнал его. Военный принялся поднимать Мустафу.
        — А кто второй? — спросил Аввакумов у кучера.
        — Полковник Чанышев, — пропищал перепуганный, лиловый от страха Юсуп.
        Широкая, длинная улица вымерла. Аккуратные домики, каменные, в один или два этажа, на высоких фундаментах, с большими широкими окнами, с железными крышами, сверкающие, побеленные будто вчера, были окружены мертвыми садами. Здесь жили русские из царских чиновников, агенты крупных торговых фирм и специалисты, работавшие на местных заводах, принадлежавших бухарскому еврею Вадьяеву. Во всех домах окна были наглухо закрыты выкрашенными в белый цвет ставнями.
        Коляска пронеслась мимо садов. Аввакумов приказал кучеру повернуть на Розенбаховский проспект.
        Везде было тихо. Жители спрятались за ставнями. Лишь кое-где выходили из ворот на улицу дворники-узбеки, поглядывали на восток и наклонялись над мутными арыками, пробегавшими по обе стороны проспекта. Побрызгав воду на лицо, дворники утирались либо полой халата, либо рукавом. Из Старого города выполз ишак, сверх меры нагруженный корягами саксаула. Сбоку шел вразвалку дехканин**. Животное упрямилось, узбек непрестанно пихал его в бок короткой толстой палкой. День начинался как обычно. Казалось, что ночь, наполненная тревогой, просто приснилась...
        На углу Розенбаховского и Скобелевского стояли две женщины — одна в серой, другая в синей парандже. Их лица были закрыты черной сеткой из конского волоса. Увидав мамедовский экипаж, они перепрыгнули через арык навстречу лошади. «Пикет!» — подумал Аввакумов и ткнул кучера в бок:
        — Сворачивай к вокзалу! Живо!
        Кучер быстро срезал угол, коляска качнулась влево, но сейчас же, при следующем рывке, выпрямилась. Она проскочила под носом у женщин, чуть было не подмяв их под колеса. Одна из женщин отпрянула, задрав паранджу и рубашку. Кучер и Аввакумов заметили на ней офицерские военные шаровары защитного цвета, заправленные в ичиги.
        Промчавшись до середины Скобелевского проспекта, юноша оглянулся. Женщины все еще стояли и смотрели им вслед. Он поправил на голове тюбетейку, сильно стегнул лошадь вожжами и, свесившись с козел к Аввакумову, мигнул ему:
        — Видал, хозяин?
        — Что видал?
        — Баба? Солдат-баба? — засмеялся мальчик, щелкая языком. — Сарбаз!**


11

        Площадь перед вокзалом была совершенно пустынной. Аввакумов, оставив экипаж на площади, взбежал на широкий каменный подъезд. Двери распахнулись. Показались железнодорожники и во главе их телеграфист Муратов, еще молодой человек, невысокого роста, коренастый, с ласковым и хитрым взглядом. Увидав Аввакумова, он радостно подбросил вверх свою форменную черную фуражку с желтым кантом. Винтовка, висевшая у него на плече стволом вниз, хлопала его по бедру, боковые карманы тужурки, до отказа нагруженные патронами, тяжело отвисли, будто два вьюка. Он был в высоких сапогах и в красных чикчирах**, неизвестно каким путем доставшихся ему. Чувствовалось, что, несмотря на тревогу, он любуется немножко сам собой и даже в минуту опасности не забывает о щегольстве.
        Муратов бросился навстречу Аввакумову.
        — Скорей в контору, Денис! Дело корявое! Там все наши. А ты с кем? — спросил он. — Неужели с Агнией Ивановной? Да, так и есть! Ребята! — закричал он железнодорожникам. — Макарыч с мамашей к нам приехал.
        Старуха гордо сидела в коляске. Услыхав, что говорят про нее, она улыбнулась и поправила шерстяной платок.
        — Мамаша, вот это здорово! Молодец мамаша, что не испугались! — говорил Муратов, все еще суетясь и волнуясь. — Ну, милости просим! Приехали!
        Агния Ивановна по-хозяйски оглядела площадь, увидала знакомых, раскланялась. Казалось, что она кого-то ищет.
        — А где же ваши бабы? — спросила она Муратова.
        — Дома.
        — Дома? — Она удивилась. — В такое время?
        Старуха сказала это недовольно, рассердившись даже, и вылезла из коляски.


12

        Телеграфные аппараты молчали. Везде на станции — и в служебных помещениях, и на путях, и у пакгаузов, и на каменном перроне — толпились рабочие некоторых местных заводов и железнодорожники. Аввакумов всех созвал в станционную комнату при буфете. Комната оказалась битком набитой людьми.
        — А посчитаешь... — Аввакумов усмехнулся, — в обрез народу! И до обреза-то, по правде говоря, многого не хватает... Ну что же, биться будем? — тихо добавил он, оглядев собравшихся.
        — Будем, Макарыч! А как же иначе? Под нож, что ли, лезть буржуям! Как бог даст! Авось справимся! — заговорили со всех сторон железнодорожники.
        — Если у кого есть сомнение — уйди, ребята! Помощи ждать трудно, — нарочно громко сказал Аввакумов. Ему стало душно. Он скинул полушубок, спросил: — Есть кто из узбеков — агитаторы?
        — Есть, есть! — раздалось несколько голосов.
        — Мало! — с горечью сказал он. — Ну ладно! Мало, да здорово! Ребята, вам придется в Старый город пойти. Вы там должны сказать трудящимся, что нападаем не мы. Автономисты напали. Они напали на нас в эту ночь. Расскажите трудящимся узбекам, что вместе с узбекской буржуазией работают против советской власти и русские царские чиновники и офицеры. Вот кто их враг! Скажите бедноте, что мы сегодня всех зовем к себе в крепость!
        — Не послушают. Муллы народ сбивают... грозятся богом, — заговорили узбеки.
        — Мало что грозятся! А вы все-таки скажите! — упорно стоял на своем Аввакумов. — Да прибавьте: как забьет сегодня набат в крепости колокол — пусть идут к нам.
        — В крепости чего-то неладное... — перебил Дениса Макаровича Муратов.
        — А что? — Лицо Аввакумова сразу посерело, в черных провалившихся глазах показалось беспокойство.
        — Я не знаю точно, что такое... — ответил телеграфист. — Тут есть один узбек... Он рассказывает...
        — А где этот узбек? — Денис Макарович вытер лицо, почувствовав, что оно сразу стало влажным.
        — Артыкматов! — крикнул кто-то из толпы. — Ты здесь?
        — Зде-есь!
        Посмотрев на узбека, бледного и тощего, с раскрытой почти до пупа рубашкой, в кожаных опорках. Аввакумов покачал головой, как бы не доверяя ему. Человек этот казался Аввакумову переодетым лазутчиком. Его ветхий халат как будто нарочно был разодран в клочья.
        — Что же неладного в крепости? Ты сам оттуда? — спросил он Артыкматова.
        Нищий быстро заговорил по-узбекски. Из перевода Аввакумов узнал, будто комендант Зайченко расстрелял важного посла, присланного в крепость автономистами. Офицеры в Старом городе кричат об этом.
        — Дайте папиросу! — сказал Аввакумов.
        «Вот какие дела! Ну что ж, этого можно было ожидать! Нельзя терять ни минуты. Провокация, значит...» — подумал Аввакумов. Он выскочил на площадь, забрав с собой Муратова.
        Мальчишка, увидав Аввакумова, подал экипаж к подъезду.
        — Это хорошо. Кто задержал его здесь? — спросил Муратов.
        Юсуп гордо щелкнул языком.
        — Кто задержал? Я сам.
        — Сам? Скажи пожалуйста! Ка-кой!
        Денис Макарович втолкнул Муратова в коляску. Усевшись, он притронулся к плечу Юсупа и приказал ему как можно скорей, пулей лететь в крепость.
        Мальчик рассмеялся и звонко крикнул лошадям:
        — Ээ... Эй!
        В морозном воздухе громко прозвенели подковы лошадей.


13

        Дачу Мустафы Мамедова окружали старые большие деревья: огромный грушевидный карагач, кавказская чинара и серебристые тополя. Летом около дачи всегда можно было найти прохладу и тень. Сейчас все было пусто и голо. Даже боярышник потерял листья, но его плотные шпалеры из подстриженных веток тянулись, как заборы, вдоль аллей. На открытых местах виноградные переплеты были покрыты соломой.
        В конюшнях стояли лошади и экипажи. Кухня помещалась отдельно в белом каменном домике. С утра до ночи там работали два повара: русский — Попов, страшный пьяница и вор, высланный из Москвы, и крещеный киргиз Василий. Василия держали специально для приготовления местных кушаний.
        Среди персикового сада и бахчей проходили маленькие арыки. От цветочных клумб осталась сейчас только черная земля.
        Серый круглый фонтан был набит снегом. К воротам шла широкая экипажная аллея. По ней непрестанно, взад и вперед, сновали какие-то люди. Они приносили или привозили новости, отбывали с поручениями. У сторожевой глиняной халупы, привязав коней к деревянной балке, дежурил караул.
        Здесь, среди часовых и приезжих курьеров из города, образовался особый клуб. Люди были возбуждены. Все говорили, что город обложен какими-то восставшими и что если у самого Мамедова не хватит силы, то этой силы хватит у других. Кто эти другие, люди умалчивали. Рассказал об этой новой силе Козак Насыров, плотный коротенький киргиз с изуродованной верхней губой. Он приехал к правительству от Иргаша. Иргаш собирал свои отряды у станции Серово и разрушал там железную дорогу.
        Козак Насыров сообщил, что, помимо Иргаша, в Беш-Арыке появился настоящий человек, больше Иргаша, больше Мустафы Мамедова, больше всего кокандского правительства. Имя этого человека — Хаджи Хамдам. Козак Насыров говорил о доблестях этого неизвестного Хамдама, о его смелости и мудрости. Слушающие спрашивали: «Откуда же ты знаешь Хамдама, когда сам служишь у Иргаша?»
        Козак улыбался, гладил деревянное седло на своем текинце и говорил, что сейчас он не может всего рассказать, так как связан клятвой, но придет время, и все увидят великого богатыря. На вопрос о том, кто же этот Хамдам: знатный ли человек, фабрикант, бай или богач, — Козак Насыров отвечал, что Хамдам не бай, и не знатен, и не богат, он человек народа и знает, что надо народу...
        Слушающие, покачивая головами, отходили от киргиза. Киргиз казался им опасным. Они тоже не доверяли своим начальникам, министры не вызывали в них ни любви, ни гордости, но пока еще не следовало раскрывать своей души. Бедные люди — солдаты, слуги и разведчики — ждали, как пойдут дальше все эти события.
        Здесь же на дворе, за караулкой, в двух котлах варился суп для всего этого люда — шурпа** из риса с мелкими кусочками баранины и овощами. На кошме у костров сидели, дремали, беседовали, ожидая приказаний. В прохладном воздухе приятно пахло дымом. Мохнатые лошади, закиданные по брюхо желтой грязью, толклись друг около друга. Они были привязаны коротко, и когда одна из них, помоложе и порезвее, тянулась укусить либо лягнуть свою соседку, все они начинали волноваться и ржать, пока кто-нибудь из людей не подымался с кошмы и не успокаивал их нагайкой.
        Вдали от шума, в саду, прогуливался глава кокандского правительства, богатейший человек Ферганы.
        Мустафа не любил своих конкурентов: братьев Вадьяевых, Давыдова, Потеляхова и прочих владельцев хлопковых заводов. Сейчас приходилось дружить с ними, это доставляло ему почти физическое мучение. Он понимал — они боятся его так же, как он боится их. Раньше боялись хана, потом стали бояться русского царя. Сейчас ничего этого нет. Осталось только опасение, как бы один человек, пользуясь своими преимуществами, не обошел и не надул другого.
        Вадьяевы понимали, что Мустафа, получив власть, сумеет распорядиться ею в свою пользу; вот почему даже в самом начале этой власти они старались укоротить ее. Мустафа нервничал, но держал себя в высшей степени тонко. Он не лишен был некоторого европейского лоска, знаний и считал себя изворотливым, умным дипломатом. Из всего своего кабинета по-настоящему он доверял только одному военному министру, полковнику Чанышеву, старому офицеру русской службы.
        Все шло по-старому. Прежние русские чиновники, офицеры, адвокаты покорно и послушно сидели в канцеляриях.
        Мустафа понимал, что трудности уже начались, страсти развязаны. В старом городе муллы не хотят упустить своего влияния и также борются за власть. Если он попытается прикрикнуть на них, они перед всем народом, перед этой толпой глупых дехкан, перед невежественными ремесленниками назовут его изменником и предателем, окруженным русскими советчиками. Поэтому Мамедов молчал. Он считал, что в борьбе против большевиков хороши все силы, даже и неудобные. Пусть муллы разжигают народ, пусть полковник Чанышев воспользуется разнузданными бандами Иргаша, начальника милиции Старого города. «Все это до поры до времени...» — думал он. Он ожидал прихода белоказачьих частей из Ашхабада. Тогда он надеялся поговорить по-иному...
        О помощи из Ашхабада рассказал ему неизвестный иностранец, национальность которого Мамедов никак не мог определить. Иностранец этот приехал на днях в Коканд из Ташкента и называл себя Джемсом, но и в эту фамилию Мустафа Мамедов не поверил. Он знал про Джемса только одно, что этот таинственный незнакомец прежде всего деловой человек. Джемс побывал уже, несмотря на смутное время, и в Архангельске и на Кавказе. Мамедову стало известно, что Джемс — владелец многих акций разного рода англо-американских компаний, интересы которых еще с прошлого столетия были связаны с русским Востоком. По мнению этого иностранца, именно сейчас, как никогда, настало время укреплять все эти интересы и связывать их с интересами местных промышленников, и что в этом смысле он, этот Джемс, как представитель деловых кругов Англии и даже Америки, может быть полезным и нужным человеком для Мустафы Мамедова.
        — Только сейчас, когда большевики развалили империю на части, здесь, в Средней Азии, возникнет настоящая деловая жизнь... Ваш край — это золотое дно. Только надо до него добраться.
        Гость, сказав это, широко улыбнулся и обнажил все зубы, белые, крепкие, крупные и такие ровные, будто обе челюсти у Джемса были вставными. «Ты уже добираешься», — подумал про него молчаливый, угрюмый и недоверчивый толстяк Мустафа.
        — Мы только деловые люди, мы не политики... — убеждал Джемс Мамедова. — А ведь русские — это заядлые шовинисты... И они связывали вас... Они кондотьеры. Они стремились только к грабежу... Русские банкиры и промышленники — настоящие медведи... С трудом поворачиваются. И в конце концов они также были только нашими приказчиками... Вы же были их приказчиками... Какой смысл в этой системе? Нет, пришла пора все менять и приходить к более совершенной.
        Они сидели в кабинете Мамедова. Там было натоплено. Кроме письменного стола и железного сейфа с надписью «Сан-Галли», в кабинете стояли низкие восточные диваны. Все, кроме потолка, то есть и пол и стены, было сплошь закрыто дорогими коврами, и поэтому слова звучали глухо.
        Прихлебнув вино, щелкнув миндалем, который Джемс грыз быстро, как белка орехи, он сказал, улыбаясь еще шире и откровеннее:
        — Наше преимущество в том, что мы ничего не скрываем... Мы не русские... Мы все предоставляем вам... Плодитесь и размножайтесь. Делайте политику сами. Это ваше дело. Устраивайте свое восточное государство так, как хотите. Богатейте... — заговорил он вдруг по-татарски (и на этом языке Джемс изъяснялся). — Мы даем деньги. Мы поможем... Агентура, советники, боевые запасы. Фунт сегодня упал... Поэтому сейчас мы вам окажем кредит даже в долларах. Сейчас Америка становится хозяйкой мира. Ведь Англия у нее в долгу как в шелку. Вы понимаете это русское выражение?
        — Мне сообщили... будто вы англичанин, — осторожно и точно заикаясь проговорил Мустафа и тут же испугался — как это сорвалось у него с языка.
        Дело в том, что Мамедов, как и многие из среднеазиатской буржуазии, относился к Англии если не с любовью, то, во всяком случае, вполне лояльно, но вековая антипатия простого народа к англичанам была настолько сильной, что эти антианглийские настроения не могли не проникать и в среду, к которой принадлежал Мамедов. Гость понял положение хозяина.
        — Да, — благодушно и весело сказал он. — Я англичанин... Как Черчилль! У которого жена американка... И довольно богатая. Кто я? — он усмехнулся. — Я уроженец Аравии, воспитанник Востока... Но инженерному делу учился в Америке, тогда мы жили в Нью-Йорке. Мой отец, тоже как Черчилль, был женат на американке... Она из группы Моргана... Недавно она умерла... — добавил Джемс, опустив глаза с грустью.
        «Да, это не русские, — медленно и тяжело соображая, решил про себя Мамедов. — Любезный человек! Ездил повсюду. Покупает русских белых генералов... Покупает шахты, дома... Все, что можно купить... Наверное, богатый человек».
        — Я инженер... — скромно проговорил гость. — Но война выбила меня из колеи...
        — Как вы прекрасно объясняетесь на наших языках, — любезно заметил Мустафа.
        — Я ведь вам говорил, что я родился в Аравии. Во время войны жил в Турции... Слушал лекции в Константинопольском университете... Я восточный человек в душе... — сказал Джемс и, засмеявшись, отвернулся от Мамедова, словно ему надоел уже этот остроглазый, неуклюжий, толстотелый татарин-купец, притворяющийся, по его мнению, европейцем.
        От Мамедова после обеда он поехал к полковнику Чанышеву. С военным министром Джемс держался проще, чем с Мамедовым, но и тут говорил только о своих деловых связях и о тех субсидиях и о той военной помощи, которая будет предоставлена правительству Кокандской автономии в случае удачных действий. Чанышев разговаривал с ним лениво, словно по необходимости, даже презрительно, как с агентом разведки, который подослан к нему. И всем своим видом этот тюрк, бывший офицер русской армии, будто внушал Джемсу: «Я тебе нужен, а ты мне совсем не нужен... Черт тебя возьми... Ну и делай свое дело. И уходи поскорее». Он даже не полюбопытствовал узнать — к разведке какой страны принадлежит Джемс... Да такие вопросы и неуместны были бы при первом свидании. И не все ли равно, кто на самом деле этот странный путешественник, дипломатический паспорт которого был завизирован даже большевиками в Ташкенте.
        О белоказачьих частях из Ашхабада Джемс рассказал Чанышеву. Но в то время как Мамедов обрадовался этому сообщению и даже глаза у него заблестели, Чанышев не удержался от гримасы.
        — Ну, что там... Солдаты-казаки только рвутся домой... Вот и все, — как бы про себя буркнул он.
        Пожимая Джемсу руку на прощанье, Чанышев из вежливости спросил, как тот устроился в Коканде.
        — Прекрасно?.. Ну, я очень рад, мистер Джемс. Я слыхал, что вы уже познакомились с Мамедовым?.. Какое он произвел на вас впечатление?
        На лице разведчика, которое, несмотря на улыбку, казалось безжизненным, точно вырезанным из дерева, вдруг промелькнула искра злой усмешки, оно загорелось, и Джемс ответил, словно нарочно пренебрегая вежливостью:
        — Вам уже сообщили?.. Да, я у него обедал... Но знаете, что говорят арабы: «Лучше с умным ворочать камни, чем с дураком распивать вино»... Я намерен иметь дело только с вами... Если, конечно, вы разрешите... С вами, как с военным министром.
        Он встряхнул руку кургузому и по-стариковски отяжелевшему Чанышеву. Тот опять что-то буркнул в свою неряшливую поседевшую бородку. Это было что-то вроде «пожалуйста».
        Но тут словно бес вдруг овладел стариком, и он, подергав волосы своей бородки, улыбнулся по-озорному:
        — Таких военных министров, как я, сейчас в России не меньше дюжины, наверное... Я только штабист полковник. Заядлый игрок в винт. И все.
        Джемс понял Чанышева, с наглостью похлопал его по плечу и ответил с неменьшей иронией, но сказанной дружески:
        — Вы любите винт? Это прекрасно. А я люблю только ботанику... Это моя страсть... Моя любовница, если можно так выразиться... Я занимаюсь ботаникой все свободное время. Моими гербариями интересуется даже Британский музей. Мне следовало бы стать ученым... Но теперь уже поздно... Наша жизнь зависит от политической погоды в мире... Ну, мы еще увидимся... До встречи, мой дорогой.
        Так они и расстались... Теплее, чем встретились. И Чанышев, невольно подобрев, с предупредительностью, обычно не свойственной этому старому служаке, проводил гостя до ворот. Джемс, проходя через двор, скашивал глаза, будто стараясь высмотреть все: разбитую панель, флигель, наполненный офицерами, караулку, окруженную почерневшими кустами роз, и даже двух больших цепных собак, бегавших на проволоке возле мачты радиотелеграфа.
        Чанышев усмехнулся: «Хозяин, по-хозяйски смотрит...»
        Гостю подали верховую лошадь из мамедовской конюшни. Чанышев узнал ее. Джемс вскочил умело, по-кавалерийски, и поскакал по грязной, расползающейся глине. Коканд погружался в тьму.


14

        Смелый и грубый, Иргаш жил так, как жили некоторые главари разбойничьих отрядов. Он знал только одну страсть — охоту. Он любил только одно на свете — власть. В прежние, царские годы, еще мальчишкой он удирал в пустыни и леса, стрелял из лука, пускал кобчиков за фазанами, упражнялся в джигитовке. Юношей он начал разбойничать...
        Беда кишлаков, гроза ротозеев, он не стеснялся ни драк, ни грабительства, ни краж. Родичи и соплеменники отказались от него. Когда он угонял лошадь, кипчаки считали его киргизом, киргизы похитителя баранов называли кипчаком**. Узбеки же проклинали Иргаша, когда он мчал по полям свою лошадь, топтавшую посевы.
        Узбек — искусный садовод, трудолюбивый земледелец, оседлый житель — привык ценить плоды своих трудов как высшую добродетель, как счастье мира. Вся его жизнь, все его мечты и надежды вложены в работу над маленьким и тесным клочком земли. Виноградная лоза и тутовое дерево, посаженные им, близкие его сердцу, как маленькие сыновья. Задеть или сломать их — все равно что тронуть или погубить его самого. Вот почему в кишлаках бедные земледельцы ненавидели джигита. Но богачи ненавидели его еще больше: ведь богачей и баев он тоже не щадил!
        Эта всеобщая ненависть толкала Иргаша к открытой войне. Собрав шайку головорезов, он командовал на всех дорогах Ферганы, пока по просьбе тех же богачей не был наконец пойман царской полицией. В семнадцатом году он бежал из сибирской каторги в Коканд.
        Здесь в июне, в жаркие дни митингов, хаотических споров и путаницы, Иргаш стал членом мусульманской националистической организации Шурои-Улема*. Комитет улемы послал его в милицию. Иргаш понимал русский язык. Это очень помогло ему на первых порах, так как администрация была русская. Он быстро выдвинулся. Фабриканты, чиновники, богатые адвокаты, попы, лавочники и баи теперь считали Иргаша своим, надежным человеком. О его прошлом никто не хотел думать. «В конце концов, — говорили они, — мало ли какое прошлое бывает у людей! Все не без греха. Он — верный человек, свой человек. А это главное!»
_______________
        * Националистская, шовинистическая организация, объединявшая мусульманское духовенство и феодально-байские круги.

        После Октября, увидав Туркестан отрезанным от России, Иргаш сбросил с себя то последнее, что еще как-то сдерживало его. Не осталось и следа прежней осторожности. Как одичавшая собака, он забыл цепь. Он не считал себя обиженным русским царем. И царь, и тюремщики, и полицейские, ранее угнетавшие его народ, казались ему естественным, законным явлением. Он верил, что небо еще бывает без звезд, но нет власти без произвола. Он верил только в кнут и в узду, как истинный номад**.
        Этот каторжник, здоровый и сильный, начинавший жиреть, редкоусый, редкобородый, злой, своими тонкими, втянутыми губами напоминавший турецкого евнуха, преграждал со своими отрядами подступы к городу со стороны Андижана и Скобелева, откуда крепость тоже могла надеяться на поддержку.


15

        Мамедов возле деревянной купальни слушал доклад своего военного министра. Дверь купальни была раскрыта настежь. Внизу протекал холодный, будто взмыленный, Кокан-Сай, один из пяти арыков, омывающих Коканд. На противоположном берегу среди джугары** копались вороны.
        Чанышев ходил около председателя мелкими шажками, бледный, лысый, в военном сюртуке без погон. Он говорил, сжав рот и забавно повышая голос к концу фразы. Разговор шел о крепости. Он доказывал Мустафе, что брать крепость, по предложению Иргаша, немыслимо, что Иргаш — просто безграмотный авантюрист. Каков бы ни был комендант Зайченко, все-таки он всегда сумеет отразить нападение неорганизованных отрядов, не знающих самых основных правил полевого устава.
        О том, что случилось ночью, Чанышев умалчивал. Мустафа знал только одно, что Мулла-Баба был отправлен для переговоров с комендантом. Он знал и другое, что старик Мулла-Баба не вернулся. Телефонограмма о расстреле была вручена штабу час тому назад. Чанышев предлагал распубликовать ее и воспользоваться ею как прекрасным агитационным средством против большевиков.
        — Все это очень хорошо, — раздраженно перебил его председатель, ударив своей тонкой тросточкой по куче листьев. — Но Мулла-Баба все-таки Мулла-Баба. Почтенный человек! Настоятель мечети! Нельзя было играть его жизнью. Вы сделали ошибку, — сказал он, уже не скрывая своей злости и даже переходя на крик. — Секретный парламентер почти то же, что шпион. Он подвержен всякой случайности. Разве можно было так поступать? Где ваша голова? О чем вы думали?
        Чанышев пожал плечами и, заложив руки назад, с грустью и с полуулыбкой взглянул на голую верхушку большого платана, как будто там на одном из сучьев висел ответ. Чанышев решил скрыть от Мустафы все подробности ночного происшествия. Старика сопровождала вооруженная группа офицеров. Офицеры были посланы Чанышевым вслед Мулла-Бабе на случай тревоги. Через час после того как Мулла-Баба вошел в крепость, они подъехали к крепостным воротам. Что произошло? Испугались ли они за старика и решили пойти ему на выручку? (Так докладывали они сегодня утром Чанышеву.) Или, соблазнившись блестящим делом, вздумали внезапно среди ночи овладеть крепостью?
        Что там действительно случилось, Чанышев не мог понять, и поэтому он вообще умалчивал о нападении, тем более что офицеры проявили эту лихость не без его подсказки. Один из офицеров, участвовавших в ночной экспедиции, ротмистр Цагарели, перед отъездом спросил у Чанышева: «А что делать, если появится возможность захватить крепость?» — «Хватайте не задумываясь», — ответил Чанышев. И так как эта авантюра не удалась, то, выслушивая утром офицеров, он предложил им забыть минувшую ночь. Они на это охотно согласились.
        Сейчас он не мог придумать для Мустафы ни одного приличного, толкового объяснения. Он не осмелился заявить прямо, что ради борьбы с большевиками можно пожертвовать Муллой. Решив свести весь разговор к шутке, он сказал:
        — В одном рассказе Чехова описывается татарчонок-официант. Когда пьяные посетители спрашивали его: «Чем объясняется, что некогда татары покорили русских, а теперь русские покорили татар и татары служат им в трактире?», татарчонок отвечал: «Превратность судьбы». Вот так и я отвечу вам: «Что делать! Я сам огорчен. Но не забудьте: превратность судьбы...»
        Мустафа удивленно взглянул на него, не понял этой шутки, с прежним раздражением фыркнул, поправил на голове коричневый фетровый котелок, помахал тросточкой, потом сунул руки в карманы широкого английского пальто и, Ни слова не сказав Чанышеву, угрюмо пошел по аллее, усыпанной опавшими, мертвыми листьями. Чанышев поплелся сзади, оглядываясь по сторонам: не слыхал ли кто-нибудь в саду мамедовского крика?
        На каменной террасе, залитой солнцем, слуга снял пальто с Мамедова, и Мустафа вместе с военным министром вошел в столовую.
        На середине террасы стоял круглый стол, накрытый по-европейски, с закусками, водками и винами. Слуги принесли серебряную чашку, серебряный литой кувшин и полотенце. Мустафа вымыл руки. Чанышев сделал это только из приличия.
        Не дождавшись хозяина, полковник уже уселся в кресло и, скручивая самодельную папиросу, довольными глазками скользил по убранству стола. Из соседних комнат появилось еще несколько человек, одетых либо в халаты, либо в европейские пиджаки, либо в военные кители и гимнастерки. Все заняли свои места. Чанышев услужливо налил министру какой-то красной водки.
        Выпив рюмку, хозяин сморщился, немножко приподнял руку, молча пригласив всех приступить к еде. За столом начались незначительные разговоры, звяканье вилок, звон посуды. Мустафа не принимал никакого участия в беседе.
        После первого блюда он встал, аккуратно положил салфетку около своего прибора и, сославшись на болезнь, поклонился и попросил гостей продолжать завтрак без него.
        Не успел он уйти, как в столовой раздался смех. Чанышев рассказывал анекдот. Советники, министры, чиновники из канцелярии, офицеры охраны с удовольствием следили за улыбками и жестами Чанышева. Чанышев увлекал людей живостью своего легкого ума, простотой житейской философии, умением вкусно пить и есть. С ним было приятно сидеть за одним столом. Он подымал в людях бодрость. Глядя на то, как полковник весело управляется с различными блюдами, салатами и соусами, у всех присутствовавших возбуждался аппетит. Он всем нравился в этой компании, все любили его, потому что он отвлекал их своими разговорами от суровых жизненных обстоятельств.
        Думать о жизни для многих из них было и трудно, и сложно, да и непривычно. Если бы не огромные исторические события в России, если бы не эта катастрофа, которая свалилась буквально на голову, большинство этих людей, пользуясь своим богатством, доходами, службой, привилегиями, наследственными и прочими связями, прожило бы свою жизнь беспечно, точно деревья, подчиняясь только стихиям. Революцию они тоже воспринимали как грозу. «Вот она пронесется с громом и ливнями, — мечтали они, — и потом опять наступит блаженная тишина...»


16

        По поручению Аввакумова Муратов вместе с Лихолетовым ехал на переговоры к Мамедову.
        Мамедов сам затеял эти переговоры, надеясь оттянуть время, так как со дня на день он ожидал помощь, обещанную Дутовым. Попросту говоря, он хотел обмануть большевиков... Мамедов прислал советским делегатам экипаж и курьера-проводника. Они медленно тащились по закоулкам Старого города. Коляску сильно встряхивало на ухабах. Курьер, в толстой ватной куртке, в лакированных сапогах и в грязной чалме, всю дорогу курил папиросы, важно оттопырив мизинец, и рассказывал о своей прежней службе. Он до революции был переводчиком в камере мирового судьи.
        — Я все законы знаю... — хвастался курьер. — Я бы теперь мог быть сам судьей! Но решил лучше пойти по политической части. Я политик по природе. Мне так и говорят все: «Абас, ты большой политик».
        Потом он принялся доказывать, что у его правительства настроения самые мирные и что оно не хочет крови.
        — А мы, по-твоему, за кровь? — спросил его Лихолетов.
        — Тогда сдавайтесь! — нагло сказал курьер.
        Лихолетов обиделся.
        — Чудило-мученик! Разве революция сдается? — Он передразнил курьера: — «Сдавайтесь!» А потом Мустафа нам голову чик-чик...
        Курьер покраснел:
        — Зачем? У нас тоже есть совет. Не позволит!
        Курьер говорил о Краевом совете воинов-мусульман и дехкан, созданном Мустафой специально, чтобы обмануть трудовое мусульманское население и отвлечь его от влияния большевиков. Лихолетов захохотал.
        — Нехорошо смеешься! — закричал курьер.
        Лихолетов рассердился и тоже закричал на него:
        — Нехотя смеюсь! Плакать надо, когда голову людям морочат. «Совет»... Воробья, брат, за орла не выдашь! Ваш совет — буржуйская шарманка. А наш Совет — действительно Совет трудящихся.
        Муратов дергал Сашку за рукав:
        — Тише ты, ведь мы же дипломаты! Саша!
        Курьер разозлился окончательно и отвернулся, чтобы не глядеть на Сашку. Ударяясь подбородком в собственные колени, он сидел на маленькой, низкой скамеечке экипажа, за козлами кучера, и старался сохранить гордый и торжественный вид. Из ворот показывались любопытные. Они подобострастно кланялись ему, курьер отвечал им небрежным кивком. Он надувался и расставлял локти.
        Муратов, заметив это, предупредительно подобрал свои толстые ноги в красных чикчирах.
        — Пожалуйста, располагайтесь, не стесняйтесь! — любезно сказал он курьеру.
        Лихолетов не мог удержаться от насмешки. Он похлопал Муратова по ляжке и сказал:
        — Говядину везем!
        Коляска проезжала мимо мастерских с распахнутыми дверьми. Вдали шумел базар. Звенели бубенцами верблюды. Медник на первобытном станке вытачивал самоварный кран. У оружейных лавок толпились люди. Слышался стук молотков из-под сводов темной кузницы. Горны вздыхали на улицах. Обливаясь потом, несмотря на свежую погоду, босоногие мальчишки раздували мехи. Старики сидели у стенки мечети. Их туфли стояли тут же около ковриков и будто грелись на солнце. Двери мечети были раскрыты, и туда вошел почтенный круглый старик, окруженный несколькими людьми. На нем была чалма из легкого индийского шелка. Он остановился у входа в мечеть; обернувшись, он увидал проезжавший экипаж.
        — Мулла-Баба! Жив толстый черт! — вскрикнул Сашка.
        В эту минуту взгляды всех бывших на площади обратились к ним. В переулке столпились арбы на высоких колесах и преградили экипажу путь. Парикмахер, под навесом около тюбетеечной лавки только что бривший голову ростовщику-персу, тоже замер от удивления с бритвой в руке.
        — Сейчас нападут на нас! — шепнул встревоженный Муратов.
        — Плевать! — сказал Сашка, ощупывая в кармане шинели гранату.
        Кучер крикнул в сторону арб. Кишлачники загалдели в ответ ему. Заскрипели колеса. Одна из арб наехала на перекрестке на нищую старуху. Старуха, упав, завыла. Двое людей приблизились к экипажу. Один из них, киргиз с разрубленной губой, выпятив живот и пошаривая пальцами за поясом, что-то быстро спросил своего спутника. Тот ему ответил глазами и движением головы. Сашка понял, что они переговариваются. Киргиз глядел с нескрываемой злобой, чуть двигались его пухлые, озябшие губы. Он сморщился от отвращения и плюнул вслед экипажу.
        Рядом с киргизом стоял человек невысокого роста, не жирный, но и не худощавый, широкоплечий, одетый по-европейски, в сапогах с голенищами и с высокими каблуками; сверху на плечи у него был накинут зимний халат, а голова обернута простой, дешевой чалмой. Нищая бросилась к его ногам. Он дернулся от неожиданности, и кому-то из рядом стоящих упала на плечо распустившаяся чалма этого человека.
        Сашка, Лихолетов увидал голый желтый затылок, помятый, точно старый котелок, потертую тюбетейку, раскосые острые глаза, курносое лицо, сизые скулы, круглые, будто вырезанные ножом, ноздри и короткую бороденку. Незнакомец был похож на хищное животное: настолько его взгляд был дик и горяч и в то же время осторожен. Трудно было предугадать, что сейчас скажет этот рот, что сделают эти руки.
        Кровь бросилась этому человеку в лицо, загорелись глаза, затылок стал медно-красным. На площади было тихо. Все услыхали, что неизвестный, принимая из рук услужливого соседа свою чалму, сказал с оттенком сожаления:
        — Це-це-це...
        Дорога освободилась. Экипаж тронулся. Сашка растерялся. О чем жалел неизвестный? О том ли, что распустилась его чалма? Или о том, что экипаж большевиков благополучно выбрался с площади? Муратов сидел мокрый, точно обложенный компрессами.
        С площади раздался рев труб восточного оркестра. Сашка спросил курьера:
        — Кто это? Вон тот, у кого распустилась чалма?
        Курьер таинственно усмехнулся.
        — Хамдам! — ответил он и опустил глаза.


17

        Экипаж подъехал к европейскому дому, принадлежавшему кокандскому отделению «Треугольника». Там находился Мамедов.
        На стенах кабинета висели большие фотографии в рамах, изображавшие заводы резиновой промышленности общества «Треугольник» в Петербурге.
        Мамедов слушал делегатов очень внимательно. Он делал вид, что поражен ночным происшествием.
        — Без моего ведома творятся такие дела! — Мустафа медленно развел руками. — Я хочу договориться миром с советской властью.
        — Чего же лучше! — весело ответил хитрый Сашка. — Расследование пойдет своим чередом, а переговоры — своим.
        — Это так, — небрежно сказал Мамедов. — Но, к сожалению, мы вести переговоры не можем. Вы убили нашего парламентера Мулла-Бабу.
        — Кого? Мулла-Бабу?
        — Я получил акт о его расстреле. Это противоречит всем международным правилам.
        — Виноват! — сказал Сашка и, сняв папаху, притворился изумленным. — Какой акт?
        — О расстреле.
        — Этого не может быть! — храбро соврал Сашка. — Мы ничего не писали. Ваш Мулла был у нас действительно... Ночью... Это было. А сейчас мы видели его на паперти... У главной мечети. Такой же краснорожий, как вчера.
        — Позвольте, позвольте...
        — Да чего позвольте? Вы справьтесь! Он при всем народе вошел в мечеть.
        Мустафа пожал плечами, вызвал адъютанта, заговорил с ним по-татарски. Адъютант, красивый и стройный офицер, затянутый в белую черкеску, тоже пожимал плечами и горячился, доказывая, что в телефонограмме ясно сказано, что Мулла-Баба расстрелян. Но Мустафа требовал, чтобы ему немедленно принесли точную справку.
        Пять минут прошло в полном молчании. Муратов сидел в кресле, ничего не понимая, так как ночные события ему не были известны. Наконец появился адъютант и с растерянным видом сообщил: «Совершенно верно, Мулла-Баба жив».
        Сашка расхохотался:
        — Ну вот, господин министр! Надо прежде смотреть в святцы, а потом уж бухать в колокол.
        Мустафу так сразило неожиданное известие, что он не обратил внимания на грубость Сашки. Пожелтев от злости, он стоял и смотрел в потолок, на люстру, точно прислушиваясь к тому, что происходит на втором этаже. Там его товарищам все было известно. А он всегда и все узнает последним, он удивлялся, как дурак... Очевидно, за его спиной эти господа обделывают что-то свое? Что им надо, этим свиньям? Из-за них, только из-за них, все пойдет прахом. Каждый, как на бирже, работает сам за себя, крутит и вертится. Очевидно, они еще намеревались сыграть на этой бумажке, но не успели договориться с Мулла-Бабой, и тот вылез на люди...
        «Возможно, что Мулла-Баба плюнул на нас. Он уж давно обвиняет нас в нерешительности. Возможно, что он хочет теперь действовать самостоятельно, а эти идиоты не потрудились переговорить со мной. Столько событий за какие-нибудь полчаса! — подумал Мамедов. — Но кто же тогда сфабриковал эту бумажку? Чанышев? Сам черт ногу сломит в этой каше».
        Мамедов сделал любезное лицо и переменил тему разговора.
        — Я сам люблю русских, — сказал Мустафа. — Я также за широкую свободу и против монархизма. Но так проводить социальную реформу, господа, как проводите вы, все-таки трудно в этих условиях. Ваше население культурнее нашего. Что годится для вас, не годится для нас.
        — Что вы хотите? — перебил его Муратов. Он боялся, как бы Сашка не оборвал Мамедова. — Мы запишем, Запиши, Саша, ихние требования!
        Он кивнул Лихолетову. Сашка развалился в мягком кожаном английском кресле. Вынув из штанов огрызок карандаша, он важно записал под диктовку министра:
        «Туркестан должен быть автономным, власть в Туркестане должна быть передана в руки временного правительства, то есть правительства Кокандской автономии. Частная собственность на землю, орудия и средства производства остается неприкосновенной. Судопроизводство должно вестись по шариату**. Женщины должны оставаться закрытыми».
        Муратов воспринял всю эту программу как нечто естественное. Ни одним жестом, ни одним движением глаз не выдал себя. Да вряд ли он и задумывался над тем, что говорил Мамедов. Только два первых пункта как будто поразили его. Взяв из рук Сашки бумагу, он указал на эти пункты Мустафе.
        — Этого хотим не мы, а население, — сказал Мамедов, пожав плечами.
        — Ах, население! — Муратов улыбнулся.
        Скрипнула дверь. Из коридора в кабинет вошел другой член правительства, хлопковый фабрикант Давыдов, и резко спросил Мамедова:
        — Кончили?
        Мамедов, сморщившись, объяснил ему. Давыдов махнул рукой:
        — Бросьте! Какие требования? Какой мир? Что это за люди?
        Муратов предъявил мандат от имени железнодорожников. Давыдов, едва взглянув на бумажку, скомкал ее:
        — Со стрелочниками я не разговариваю. Мириться не будем. Ясно?
        Муратов не ожидал такого натиска.
        — Фактически, значит, — ответил он Давыдову, несколько оробев, — хотите гражданскую войну? Ведь и ваши бедняки не за вас!
        — Об этом не беспокойтесь, господин бедняк! — отчеканил Давыдов.
        Сашку будто сдуло с кресла. Он подпрыгнул и очутился около Давыдова.
        — Благодари бога, Змей Горыныч, что я нынче дипломат! — сказал он.
        Он хотел плюнуть на ковер, прямо под ноги Давыдову, но воздержался и проглотил слюну. Это вышло смешно, но никто этого не заметил, никто не рассмеялся. Напялив папаху на лоб, Сашка молча, насупившись, вышел из кабинета. Муратов вежливо раскланялся с обоими министрами и на пороге кабинета даже махнул им рукой.
        Делегаты вернулись в крепость ни с чем. Там был уже организован ревком. Ревкомовцы послали по железнодорожному пути разведчиков, чтобы они откуда-нибудь из окрестностей, километров за сорок от Коканда, где сохранилась еще телеграфная связь, дали телеграмму в Ташкент о помощи. Разведчикам было поручено сообщить, что советский Коканд в опасности.


18

        Наступил холодный вечер. Узкие переулки Старого города опустели. Даже там, где горели тусклые огни керосиновых ламп или пылал очаг, свет все равно не проникал наружу. Каждый дом был маленькой крепостью, с окнами во двор. Высокие, выше человеческого роста, глиняные дувалы окружали дома.
        Внутри чайханы, сквозь большие, давно не мытые стеклянные окна, в синем тумане видны были люди, сидевшие на деревянных нарах, покрытых пыльными и рваными паласами. Над дверью висел масляный фонарь.
        Юсуп толкнул дверь. Его обдало теплом и запахом только что испеченных лепешек. Юноша осторожно осмотрелся и занял место поближе к выходу. У очага, под ржавой трубой, протянутой сквозь крышу, сверкал огромный медный тульский самовар. Здесь же на подносе, рядом с двумя фарфоровыми чайниками, лежали грудой пестрые, расписанные цветочками пиалы. Юсуп показал один палец. Самоварчи подал ему пиалу.
        В углублении глиняного пола под очагом тлели уголья. Народ сидел кучками. У окна двое сражались в кости. Оборванный человек, тот самый, что появился сегодня утром в конторе на станции Коканд, грел над угольями руки.
        Юсуп, выпив одну пиалу, попросил вторую. Оборванец посмотрел на него. Юсуп молча пригласил его сесть рядом с собой и попросил самоварчи подать чай гостю.
        — Ты богат? — удивился старик.
        — Нет. Разве богатый сидел бы здесь?
        — Да, сегодня хорошо иметь дом! Перестали стрелять. Сегодня очень тихо. Ты где живешь?
        — У меня нет дома, — сказал Юсуп.
        — Будешь спать здесь?
        — Да. Много блох! — Юсуп брезгливо дернул плечами.
        Старик рассмеялся:
        — Ты, верно, не привык к блохам? Да уж не в первый ли раз ты ночуешь в чайхане?
        Юсуп покраснел. Он действительно впервые попал на ночь в чайхану. Несколько лет тому назад мать продала его Мамедову. Мустафа привез его из Бухары. Мальчик спал с лошадьми в конюшне. Кража (так он расценивал утренний поступок Дениса Макаровича) показалась ему смелым и ловким делом. Затем любопытство задержало его у станции. А дальше все вышло само собой. Аввакумов оставил лошадь в крепости. Юсуп не сопротивлялся. Вернуться домой без лошади и экипажа, быть брошенным в яму, с цепью на ноге... Зачем же? Он стал служить Аввакумову. Его послали на разведку в Старый город. Дали немного денег. Они были спрятаны у него в складке пояса.
        Юсуп оглядел чайхану, поджал ноги и произнес тихо, сквозь зубы.
        — Я тебе не отвечу, потому что молчание — украшение мюридов**.
        Все в чайхане захохотали. В особенности смеялся один из гостей, молодой парень, красивый как девушка, Все его называли Сапаром. Он подошел к Юсупу и, щелкнув его пальцем по лбу, спросил:
        — Кто тебя выучил этому?
        — Люди.
        — Люди? Слышишь, Абдулла? Люди. — Парень подмигнул своему партнеру по игре и потом опять обернулся к Юсупу: — Значит, ты мюрид?
        — Нет, я еще не мюрид, — ответил Юсуп игроку.
        Старик Артыкматов, хлопнув себя по бедрам, обратился ко всем сидевшим:
        — Ну, поздравляю вас, мусульмане, еще с одним мюридом! Может быть, ты будешь ишаном?** И объявишь джихад?**
        Юсуп понял, что над ним начинают насмехаться. Но он решил не давать себя в обиду. Он приготовил кулаки.
        — Я не буду ишаном! — сказал он.
        — Почему? Ума не хватает? Ты безбожник? Да уж не джадид** ли он? — загалдели со всех сторон гости.
        Вся чайхана прицепилась к нему. Эти бездельники затем только и собирались тут, чтобы затеять от скуки какое-нибудь развлечение. Юсуп встрепенулся, задрожали над глазами темные длинные ресницы.
        — Теперь нет ишанов, — сказал он и еще крепче стиснул зубы.
        — Нет ишанов? Слыхал, Абдулла?
        — Ишаны всегда будут, — уверенно сказал второй игрок.
        — Нет! — твердо ответил ему Юсуп. Он сказал так только из упрямства, из желания противоречить. Ему не понравились эти люди, и поэтому он спорил как ребенок.
        Абдулла сжал маленькую кость в огромном, как воронье гнездо, кулаке. Подбросив кость и поймав ее в воздухе, толстый Абдулла лениво почесал острым углом кубика свою курчавую жирную грудь и подозрительно взглянул на Юсупа.
        — Ты хочешь сказать, что в наше время нет достойных людей? — насмешливо спросил он юношу. — Тогда чьим ты будешь мюридом?
        На это Юсуп мог бы ответить. Но он подумал: «Незачем связываться с этой сволочью! Мое дело — ждать, что скажут другие». Он закрыл рот ладонью, положил голову на валик и сделал вид, что дремлет. В чайхане опять наступила тишина, нарушаемая только стуком костей. Наконец Абдулла с приятелем ушли из чайханы. Сразу же после их ухода по чайхане пополз шепот:
        — Это сын Хамдама... Он...
        Посетители начали рассказывать друг другу историю Абдуллы. Каждый что-нибудь знал о нем. Один говорил, что Абдулла был зачат женщиной, имя которой сейчас все позабыли. «Нет, не позабыли... — уверял другой. — Три года тому назад она умерла в Андижане. Это была первая жена Хамдама, Фатьма». — «Толстуха? Вдова? Я помню ее, — добавил его сосед. — Отец женил его насильно. Из-за денег!» — «Ну да! Это случилось незадолго до андижанского восстания!» — «Сын в мать», — «Тоже лавочник!» — «Хамдам держит его, как пса, — на цепи». Так переговаривались гости и смеялись над Абдуллой.
        Фитиль в лампе спустился, самоварчи экономил керосин. Завыл ветер, и снова от притока воздуха загудел самовар. Кряхтя, поднялись со своих мест вооруженные джигиты из милиции Иргаша.
        Когда они скрылись, Артыкматов открыл один глаз. Самоварчи заметил это.
        — Видал молодцов? — сказал он гостю. — Целую неделю шляются. С утра пьют, едят бесплатно. До полночи! И все затем, чтобы слушать, о чем говорит народ. А о чем может говорить народ? Народ говорит о мануфактуре, о хлебе. Все это не стало дешевле, хотя бы в правительстве было десять Мамедовых. Это не наша власть, это татары да евреи. Ну, что ты молчишь?
        — Я пришел слушать, а не говорить.
        — Так ты тоже шпион? — Самоварчи испугался.
        — Я нищий, — ответил Артыкматов и закрыл глаза.
        Самоварчи плюнул; потом, дунув в стекло лампы, затушил ее; потом запер дверь на засов и улегся возле затухающих углей. Все уснули.
        Мимо проехал конный отряд в халатах, с кинжалами и револьверами. Лошади тащились в липкой и глубокой грязи. Впереди отряда у двоих джигитов болтались на высоких палках фонари. Между ними на сильном, сухом текинце ехал Хамдам, втянув голову в плечи и почти опустив поводья. Лошадь сама нащупывала дорогу. Она осторожно опускала тонкую ногу в грязь по самую бабку и потом бережно вытаскивала ее обратно. Отряд двигался к юго-западу, в сторону ферганских песков.


19

        — Он мне сказал: «Народ не верит этому правительству». И еще сказал: «Оно не удержится, оно чужое, нет узбека, все татары и евреи».
        — Вот как! — Аввакумов усмехнулся. — Что еще?
        — Все.
        — Кто сказал про правительство?
        — Самоварчи.
        — Ну, а ты как думаешь? Не удержится?
        — Нет.
        — Почему?
        — Богатый — бедный... Бедный — рабочий... О... — Юсуп печально вздохнул.
        — Нет, ты посмотри! Вот бой-парень! Вот это агитатор! — сказал весело Аввакумов, обернувшись к Лихолетову.
        Он сидел вместе с ним на деревянной лавочке около казармы.
        Крепость только что образовала отряд в пятьдесят человек. Пришли железнодорожники со своим оружием. Настроение поднялось, и ревком решил направить людей в Старый город для разъяснения событий. Муратов, говоривший по-узбекски, отправлялся на хлопкозавод. Сашка Лихолетов просился на шелкомотальную фабрику.
        — Там ведь женщины, — говорил он. — А женщин я всегда сумею убедить!
        От этого, к великому огорчению Сашки, пока отказались.
        — Я могу много говорить. Я по-русски говорю мало, а по-узбекски очень много. Очень много! Отправь меня в Старый город! — сказал Юсуп Аввакумову.
        — Кашу ел? — спросил его Аввакумов.
        — Ел, — ответил Юсуп, хотя и не понял, зачем его спрашивает об этом начальник. На всякий случай, в знак благодарности, он похлопал себя по животу.
        — А если тебя старый хозяин увидит, тогда что? — Аввакумов лукаво подмигнул красногвардейцам.
        Мальчик побледнел и прошептал:
        — Он не увидит.
        — А Мулла тебя поймает? — прибавил ехидно Сашка. — Он тебе уши-то намнет. Агитатор!
        — Нет, — ответил Юсуп, и на щеках, точно ржавчина, выступили два пятна. — Не поймает! Не боюсь!
        — Бояться нечего, а осторожность тоже никогда не мешает, — сказал Денис Макарович, ласково обнимая юношу. — Осторожненького бог донесет, а смеленький сам наскочит. Тебе сколько годов? — спросил он Юсупа.
        — Пятнадцать.
        — Врет он! — захохотал Парамонов. — Меньше ему!
        — Нет... пятнадцать! — с негодованием крикнул Юсуп и опять покраснел. — Я никогда не вру. — Юсуп презрительно взглянул на вестового.
        — А ты еще здесь? — удивленно сказал Денис Макарович, увидав Парамонова. — Еще не под замком сидишь?
        Парамонов надулся и отошел в сторону, пробормотав:
        — Сажать меня не за что!
        Через полчаса его все-таки посадили. Аввакумов был неумолим. История с Мулла-Бабой очень не понравилась ему. Он подозревал солдата в том, что тот за взятку отпустил Мулла-Бабу.
        Подозрения оправдались. После обыска у Парамонова нашли золотой перстень. Сашка Лихолетов подтвердил, что этот перстень он видел на пальце у Мулла-Бабы. И хотя Аввакумов теперь был рад, что благодаря случайности противники большевиков не получили в руки такой выгодный козырь, как расстрел Мулла-Бабы, но все же это, по его мнению, не должно было избавить солдата от наказания.
        — Солдат не подчинился. Факт! Совершил предательство. Факт! Гнать его из рядов! — сказал Денис Макарович, отдавая приказ об аресте Парамонова.


20

        Вышел взвод во главе с караульным начальником для смены часовых. Опасность подтянула людей. Они с преувеличенной внимательностью относились к каждому своему движению и не возражая подчинялись команде. Пулеметы ремонтировались. А когда Артыкматов привел из городской больницы сестру Вареньку Орлову, все сразу поняли, что наступают серьезные минуты. Варенька держала в руках маленький чемодан. За ней стоял Артыкматов с медицинским ящиком на плече.
        — Вы сами... по охоте? — спросил ее Аввакумов.
        — По охоте, — ответила Варенька, пугаясь его черных, жестких, провалившихся глаз. — Меня он привел! — Она показала на узбека. — Сказал, что ночью будет резня и, может быть, понадобится медицинская помощь.
        Очевидно, на лице Аввакумова промелькнула гримаса недоверия, потому что Варенька обиделась и сухо заметила:
        — Вы не знаете, а я-то знаю! Я живу в Старом городе. Да и Артыкматов знает! Вы не смотрите на него, что он такой грязный, он очень умный! Это наш рабочий.
        — Рабочий? — удивился Аввакумов.
        — Да. Рабочий при больнице. У него семья большая, человек восемь.
        — Так! — Аввакумов вздохнул. — Ладно, оставайтесь! Вы из России?
        — Нет, я здешняя. Родители были из России. Мой отец служил на дороге конторщиком, на Товарной-Коканд. В прошлом году умер.
        — Так, так! — Аввакумов покачал головой.
        Варенька обернулась к Артыкматову и попросила его отнести ящик в амбулаторию.
        Аввакумов, разглядывая эту тонкую и скромную девушку в голубой узкой жакетке, в летней юбке, в маленьких ярко начищенных полуботинках, в черных сквозных чулках, в белой подкрахмаленной косынке, подумал: «Чересчур нежна!» Ее руки, пальцы, ноги, мягкие завитки волос, выбившиеся из-под косынки, ее большие прозрачные глаза, кожа на ее лице — все поражало Аввакумова чистотой. Все в ней было как будто с особенной тщательностью промыто, и одежда казалась так вычищенной, что ни одной пылинки не задержалось даже на платье. Отвернувшись от нее, трудно было сказать, какие у нее глаза, кожа, волосы.
        Это не понравилось Аввакумову, он про себя обозвал ее чистюлькой. Но некогда было разбираться — кто она, зачем пришла, что у нее в мыслях. Ладно! «Предлагает голову и руки — берем, — решил Аввакумов. — А там видно будет».
        Денис Макарович направил ее в комендантскую и показал ей дорогу.
        — Да я знаю, — улыбнулась Варя. — Там, где комендант Зайченко? Мне ведь туда? — спросила она.
        — Туда. Но коменданта Зайченко там сейчас нет, — ответил Аввакумов и подозрительно заметил: — Он вам родственник?
        — Нет. Знакомый.
        Варя вытянулась, точно кто-то вздернул ее. Не побледнела, не смутилась, только шире раскрыла глаза и спросила очень твердо и даже с настойчивостью, мало ей свойственной:
        — А что с ним?
        — Он арестован.
        — За что?
        — За переговоры с неприятелем.
        — За переговоры с неприятелем?
        — За измену! — весело сказал Лихолетов и расхохотался. Он не сводил глаз с девушки.
        — За измену? — испуганно спросила Варя.
        — Там выяснится, — нехотя проговорил Аввакумов.
        — Этого не может быть! — прошептала Варя и опустила голову. Простояв молча минуту или две, помахивая своим маленьким ручным чемоданчиком, она вздохнула про себя, точно раздумывая, что же ей делать. Потом нерешительно спросила: — Мне идти в комендантскую?
        — Да, — коротко сказал Аввакумов и посмотрел ей вслед.
        Она шла осторожно, чуть ли не на цыпочках, стараясь не испачкаться. Увидав воду, она остановилась, приподняла подол. Из-под широкой высоко поднятой юбки были видны ее стройные ноги, тонкие лодыжки. Она прыгнула, чтобы не обходить лужу.
        — Вот черт! — восхищенно усмехнулся Сашка и подкрутил усы.
        Денис Макарович сам не мог понять поведения Зайченко. Что это? Испуг перед солдатами? Или действительно Зайченко намеревался заключить какую-то тайную сделку и растерялся от неожиданности? Или во всем этом деле кроется самая настоящая провокация? Во всяком случае, пока он выяснил только одно — что солдат крепостной роты Парамонов, вестовой коменданта, действовал на свой страх и риск и никак не был связан с начальником. Собственно, прямых улик против Зайченко у Аввакумова не было. Его объяснения были вполне правдоподобны. Самостоятельный приход Мулла-Бабы подтверждал и Лихолетов. Но в деле чувствовался какой-то странный, неуловимый и неприятный привкус. Вот почему Денис Макарович решил временно также изолировать Зайченко, а разбор дела отложил до более подходящего момента.


21

        В три часа ночи один из членов ревкома, отправленный в разведку, сообщил Аввакумову: «Дали путь. Едет Погонин».
        Путь от Ташкента был еще свободен. Хитрый Хамдам, взявший себе по поручению Иргаша участок около Беш-Арыка, не повторил маневра, предпринятого Иргашом. Было ли в этом поступке что-то сознательное? Вряд ли. Во всяком случае, уверенность Чанышева, что Коканд отрезан не только со стороны Андижана и Скобелева, но также и от Ташкента, не оправдалась.
        Хамдам со своим отрядом стоял в Беш-Арыке.
        Ясно одно — Хамдам говорил и с Чанышевым и с Иргашом, обоим обещал деятельную помощь и в то же время не забывал, что, помимо кокандских большевиков, есть еще и другие большевики в Туркестане; с этим обстоятельством он решил, хотя бы на время, посчитаться.
        Его конные пикеты протянулись по линии железной дороги, и в любую минуту он мог взорвать полотно. Он пока не спешил.
        Хамдам видел, что бандит и каторжник Иргаш в руках улемы — только орудие. Быть помощником Иргаша ему мешала гордость. Быть вторым Иргашом не позволял ум. Хамдам считал своих соплеменников слепцами, живущими на ощупь, чувствующими только на расстоянии не дальше руки.
        Он сидел в Беш-Арыке как владетельный бек, принимая у себя своих агентов. Его джигиты наслаждались бездельем. Шли пиры, каждодневно резались бараны, дом Хамдама был открыт для всех. А другой дом, где жили жены и семья, находился в Андархане. Хамдам уезжал туда отдыхать от политики и войны.
        Хамдам лежал на софе, покрытой ковром. За его спиной висело желтое полотно во всю стену, расшитое шестью красными солнцами.
        Ташкари, мужская половина, была застелена коврами, и несколько стариков сидели у ног Хамдама, подобно мюридам в присутствии ишана, хотя Хамдам и не был ишаном. Старики говорили о священной войне. Они вспоминали давние годы, когда еще был силен белый царь. Они вспоминали андижанское восстание, внезапно вспыхнувшее ночью 18 мая 1898 года. Отряды мирзы Хамдама, отца Хамдама, напали на русский гарнизон. Зеленое знамя поднял тогда ишан Мухамед-Али. Разбитые царскими солдатами, повстанцы бежали в горы вместе с ишаном. Ишан был пойман у селения Чарвак; их взяли позже в Кугартской волости.
        Старики, подзадоривая друг друга, рассказывали о виселицах в андижанской крепости, о страшном деле, когда пошли под суд пятьсот человек и четыреста из них были приговорены к смерти. Двадцать повесили, остальных помиловали, но всех присудили к отправке в Сибирь, на каторгу.
        Дело разгорелось вот из-за чего: движение Дукчи Ишана (или, как его называли, Мухамед-Али) было похоже отчасти на иные религиозно-национальные движения иных восточных окраин России еще в середине XIX века. Дукчи Ишан был также суфитский духовник, глава мусульманской церкви. Вожди-суфиты, как хозяева ислама, могли влиять и на кокандских ханов. Но когда после колонизации царской Россией Средней Азии кокандские ханы перестали существовать, отпало само собой и влияние суфитских главарей. Отсюда и началась их борьба. В эту борьбу естественно был втянут и простой народ, ибо страдания его, вызванные царской колонизаторской политикой, были невыносимы, низводили народ до положения парии... Одновременно с этим некоторые предполагали, что Дукчи Ишан не обошелся и без какого-то постороннего влияния зарубежных суфитских шейхов, а возможно, и агентуры западных держав, которые соперничали с белым царем из-за колониальных зон на Востоке. Словом, каждый здесь мог преследовать свою цель... Старая арабская пословица недаром говорит, что «не из любви к богу кошка давит мышей».
        Началось восстание в мае, когда кончился сев. Но расчет на освободившихся от работы крестьян все-таки не оправдал себя. Дукчи Ишан напал на царский гарнизон в городе Андижане. Пошла резня. Далее сторонники Ишана намеревались захватить Ош, Маргелан и другие населенные пункты. Но все провалилось, очевидно потому, что времена мюридов уже прошли, что крестьянство не пошло за ними широкой волной, что простые люди, быть может даже инстинктом, угадывали, что сейчас дело уже не только в кяфирах** и что, если даже все русское население будет поголовно перерезано, вряд ли станет лучше, когда снова придет ханская власть, все покатится назад, в глушь и темь средневековья, к полной нищете и к совершенному бесправию, как в Бухаре. Это была уже не середина XIX века, а канун XX, словом — другая историческая обстановка. Начиналась заря новой эры, и простой народ начинал чувствовать и думать по-новому. Однако теперь всю эту старину, свои молодые годы старики вспоминали по-иному, и они рассказывали Хамдаму, как он тоже был молод и храбр, как не хотел покинуть своего отца. Старики перебивали друг друга. Они любили свое молодечество и в Хамдаме видели свою воскресшую молодость... Две роты солдат тогда уводили из Андижана арестантов-каторжников. Но всех смелее был в той толпе двадцатилетний Хамдам, сын мирзы Хамдама. Он вышел из тюрьмы почти голым, потому что никакая сила не заставила его надеть арестантский халат. Они думали, что он ищет себе смерти. «Но вот минули годы, и опять прибежал к нам тигр», — говорили старики, путая правду с лестью и без удержу преувеличивая значение Хамдама.
        Другие молчали, затаив про себя правду.
        Хамдам, конечно, тоже знал ее и поэтому отмалчивался. А на людей, угрюмо опустивших голову и не желавших поддержать эту красивую лесть, смотрел так, будто не замечал их. Он никого не опровергал, ни о чем не вспоминал, словно прошлое никак его не касалось. А как раз ему-то было что вспомнить...
        Хамдам бежал из сибирских рудников еще до Февральской революции. В шестнадцатом году он скрывался в киргизских степях и только в марте семнадцатого года появился в Фергане.
        Почесывая бородку и ухмыляясь, слушал Хамдам слова стариков. Он не любил людей и не верил им. «Люди трусливы и бегут за тем, кто силен, не понимая, что они сами составляют силу, — думал он. — Они цветы в руках того, кто умеет нюхать. Но цветы вянут... Нюхай и бросай их!» Так относился он к людям.
        Кандалы, муки, измены, предательство, кровь, виселицы — вот с чем он был знаком, он привык ко всему. Он считал, что его сердце обросло мозолями, как ступни ног у путешественника. Он улыбался старикам и угощал их, этих трусов. «Кто-то из них наверняка тогда продал восстание!» — думал он и поэтому из презрения к ним старался быть еще любезнее, еще вежливее. И незаметно от любезностей и похвал он перешел к поучениям, желая вбить в головы наивных людей те мысли, которые были ему нужны. Охлаждая пыл своих сородичей, он внушал им, что только он, Хамдам, единственный человек, знает, как надо жить сейчас.
        Он говорил:
        — Не верьте Мамедову! Не верьте Иргашу! Не верьте большевикам! Не верьте Мулла-Бабе, хотя он и святой человек! Не верьте и мне! Я тоже человек. Но тот, кто много думал о жизни и смерти и мало думал о себе, близок к богу. У меня ничего нет. Эти стены, эта посуда, эти ковры — все чужое...
        Хамдам действительно жил в чужом доме, вещи, окружавшие его, были подарками и одолжениями. Он еще ничего не имел своего, благоприобретенного.
        — У меня есть только мысли. Они — моя собственность. Назовите мне другого, кто был бы так бескорыстен, как я! Не расходуйте зря свои силы, откладывайте их, как деньги в банк! Они еще пригодятся. С сумасшедшими я разговариваю их языком, но думаю как здоровый. Помните, что когда стая собак, увидав кость, набрасывается на нее, умная кошка не лезет в драку. Она сидит в сторонке и дожидается, когда собаки начнут грызть друг друга. Тогда она хватает кость. Вы пришли вырвать у меня решение. Вы улыбаетесь, и превозносите меня, и требуете, чтобы я скорее объявил священную войну. А я вам скажу прямо: не жалейте ваших баранов! Не жалейте их! Пусть джигиты отдыхают! Их час придет.
        Около Хамдама стоял его сын, его охранник Абдулла, в желтом оборванном халате, перевязанном шелковым зеленым платком. В руках он держал кожаную плетку, камчу, перевитую сафьяном. Румяный, масленый, курносый парень, глупый, безграмотный, темный, как ночь, он плохо разбирался во всех этих тонкостях. И лишь последние слова отца о баранах дошли до него. Он понял, что все рассуждения стариков сводились к очень простой истине: им надоело кормить людей, они подсчитывали убытки и толкали отца в бой.
        Он скрипнул зубами и хлестнул камчой по ковру. Тогда Хамдам поднял руку и тихо сказал:
        — Не пыли, Абдулла!
        Сын вышел во двор. А через четверть часа вышли на двор и старики. Они согласились ожидать еще несколько дней, до пятницы.
        На улице у ворот мочились коричневые, грязные вьючные верблюды. Караван принес муку для джигитов Хамдама, украденную с военных складов. Грело солнце...


22

        Этим же утром на станции Коканд Аввакумов и Сашка принимали сводный отряд Блинова, пешком пробравшийся из Южной Ферганы. В станционном буфете были приготовлены Агнией Ивановной столы с чаем и хлебом. Всего прибыло сто двадцать штыков и два пулемета.
        Это уже было кое-что... Даже Агния Ивановна повеселела. С огромным чайником она суетилась возле столов. В буфете стало тепло и парно. «Мамаша... Мамаша...» — с разных концов кричали красногвардейцы, подставляя старухе манерки, кружки и стаканы. Старуха старалась всем услужить. В этой суматохе у нее отдыхало сердце, исчезала тревога, жизнь казалась спокойней. Она весело покрикивала на ребят:
        — Не торопитесь, сынки! Всем хватит.
        В ее взглядах, в ее движениях, в ее тоне было что-то сердечное и теплое, и этим каждому она напоминала мать. Красногвардейцы нарочно толклись около нее, чтобы только перекинуться с ней каким-нибудь словом.
        Оська Жарковский, пулеметчик, испитой и драный паренек, обратил внимание на платье Агнии Ивановны из черного сатина с белым горошком, хорошо вымытое, еще лучше проглаженное и поэтому блестевшее, точно шелк.
        — Почем платили? — сказал он, дотронувшись двумя пальцами до плеча Агнии Ивановны.
        Но тут товарищи так зашикали на него, так заорали, что он быстро отступил, извиняясь.
        — Простите, мамаша! — залепетал он, играя глазами. — Я думал, вы из буржуев.
        Агния Ивановна, посмотрев в его умные и беспокойные глаза, строго сказала:
        — Не прикидывайся ты, невежа!
        Сразу запахло на станции потом, сапогами, махоркой. Зазвенели штыки винтовок, устанавливаемых в пирамиды. Красногвардейцы тащили ящики с патронами и подшучивали над трусостью кокандцев. Город со стороны вокзала казался им совсем обычным, тихим и спокойным. Они уже чувствовали себя победителями. А когда до них дошла весть, что на станции Веревкиной появился еще красногвардейский отряд из Перовска, в восемьдесят штыков, и что они также добираются пешком, храбрости еще прибавилось.
        Аввакумов пригласил Блинова в контору.
        Блинов подсел к письменному столу и тщательно затоптал тяжелым смазным сапогом брошенную цигарку. Солдатская ватная жилетка стесняла его. Она доходила ему только до пояса, руки вылезали почти по локоть. Как будто с карлика она досталась великану.
        Блинов полез в карман, достал плоский пузырек из-под одеколона, вытащил стеклянную пробку, глотнул из пузырька какой-то темной жидкости, потом понюхал пробку и снова аккуратно вставил ее в горлышко. Аввакумов этим заинтересовался.
        — Вы чего это глотаете? — спросил он у Блинова.
        — Кашель! — коротко, басом ответил Блинов, утер рот и, усмехнувшись, добавил: — Вроде лекарства что-то принимаю... Лак очистил да на калгане настоял. Помогает.
        — Вы столяр?
        — Угу... Из вагонной мастерской.
        — Ну, а в мастерских как дела? Каково настроение масс? Каково в Ташкенте?
        — Да все... как везде. Революцию делаем. Настроение всякое. Город немалый. И народу напихано всякого... Сразу не расскажешь... Оратор я неважный.
        Аввакумов, выслушав этот ответ угрюмого столяра, добродушно ухмыльнулся.
        — Ну ладно... — сказал он. — Тогда я вам расскажу, что происходит у нас в Коканде...
        Блинов слушал внимательно. Узнав, что в крепость бегут многие из гражданского населения, он недовольно покачал головой.
        ...Приехав в крепость, Аввакумов познакомил его с товарищами. Блинов молча протянул руку. Сашке он не понравился.
        — Сундук! Все молчит чего-то, — сказал сердито Сашка.
        От Чанышева прибыл парламентер. Военный министр обещал всем бойцам свободный выезд из Коканда и даже отправку на родину, если они сдадут крепость. Бойцы отказались.
        После совещания решено было отправить к Мустафе новую делегацию с требованиями: пункт первый — завтра в три часа свезти на Воскресенскую площадь все оружие; пункт второй — автономному правительству сложить власть, иначе артиллерия крепости начнет обстрел города.
        Аввакумов, конечно, понимал, что это только проволочка, комедия. Но ее приходилось играть. Надо было высоко держать голову, чтобы дотерпеть до конца, дождаться помощи. Ташкент все медлил.
        Это выводило из себя Аввакумова. Он злился и ругал ташкентцев последними словами.
        Он был неправ, так как не знал всех обстоятельств, мешавших Ташкенту быстро выслать помощь. Как раз в это время в Оренбурге поднял восстание атаман Дутов. Восставшие казаки являлись хорошо организованной и прекрасно вооруженной силой; поэтому Ташкент желал покончить с этим противником в первую очередь...
        Аввакумов же, не осведомленный о настоящих причинах медленных действий Ташкента, считал, что ташкентцы недооценивают кокандских событий. Он не знал и другого, быть может самого главного, — что некоторые из ташкентцев уже окрестили Кокандскую автономию «глупой, случайной затеей каких-то мусульманских буржуев» и считали, что «это дело замрет само по себе». И когда ему сказал об этом Блинов, он обеспокоенно спросил:
        — И ты веришь? Ошибаются ребята...
        Блинов пожал плечами:
        — Не знаю. За национальность свою дерутся... Так мне говорили.
        — Брось ты... — опроверг его Аввакумов. — При чем тут национальная их сущность?.. Они ее к черту продадут. За монеты идет борьба. И все. Видят, что капитал от них уйдет. Нация? Сплошь фабриканты, царская военщина да русские чиновники... Только это во главе. А вот когда трудовая власть укрепится, тогда только бедняк узбек, или татарин, или вообще трудящийся человек всякой нации поймет, что есть нация...
        — Все это, по-моему, контра, — говорил он и на совещании. — И никакому ихнему туману не должны мы верить... Это классовый вопрос! Но мы должны держать себя с оглядкой... Силы-то у нас кот наплакал... Будем вести пока что переговоры... Пока что оттянем дело.
        Делегаты с написанным на клочке бумаги советским ультиматумом опять поехали в Старый город к Мамедову.
        Мустафа Мамедов заявил, что без совета министров он ничего определенного сказать не может, но что надежд на выполнение ультиматума, по его мнению, нет. Мустафа сидел в кресле, наклонив голову, и вежливо слушал доводы Муратова. Иногда он осторожно прерывал делегата, чтобы спросить его о каком-нибудь пустяке. Было ясно, что он разыгрывает роль любезного министра, к которому явились какие-то чудаки.
        В самом Коканде шла откровенная проповедь против большевиков. Муллы агитировали, не стесняясь ничем. Банды Иргаша в окрестностях уничтожали русских. На станции Мельниково отряд Хамдама вырезал всех железнодорожников, из домов устроил костры. Этот же самый Хамдам заявил Чанышеву, что налет на станцию произошел случайно, без его ведома. Ссылаясь на отряды Иргаша, опьяневшие от крови, грабежа и беззакония, он сообщил, что у него нет средств предотвратить то же самое в своем отряде. «До тех пор, пока существует Иргаш, — сказал он, — я не решаюсь ничего противопоставить ему. Иначе мои джигиты перейдут к Иргашу».
        Хитрый Хамдам добивался уничтожения Иргаша. Он желал объединить оба отряда в своих руках. Он как бы подсказывал Чанышеву и Мамедову выход. Но те колебались, потому что из Персии через Ашхабад приближались семнадцать казачьих полков. По Закаспийской железной дороге двигались их эшелоны, кони, оружие, скорострельные трехдюймовые пушки. А из Хивинского Оазиса вышел навстречу им полковник Зайцев и соединил свои оренбургские казачьи полки с конниками персидских походов.
        Официально казаки возвращались домой, пробиваясь до родного войска. Генерал Дутов приказал казакам промаршировать через Туркестан и отдать свою военную силу в распоряжение Кокандской автономии. Самарканд был уже взят казаками. Самаркандские большевики ушли в подполье. Агент Дутова, прикомандированный к правительству Мамедова, явился в Коканд. С этих пор кокандское правительство почувствовало себя прочно. Тут же работал, играя роль коммерсанта, Джемс, предлагая поддержку, финансовую и материальную, с одним условием: очищать Туркестан от большевиков всеми средствами, во что бы то ни стало. «Автономия» пошла на это.
        Муратов нервничал. Вынув свои стальные часы, он предложил Мамедову сверить время.
        Тот удивился:
        — Зачем?
        — Как же! В ультиматуме у нас указан час.
        Мустафа усмехнулся и кивнул на стеклянный колпак. На камине под колпаком стояла французская бронза, с амуром, стрелой и циферблатом.
        Делегаты вышли. Услыхав за своей спиной крик, Муратов остановился. Подъезд был пуст. Кто-то торопливо спускался со второго этажа. Очевидно, кто-то неожиданно вошел к Мамедову, и оттуда, из кабинета, донесся его злой и визгливый голос.
        — Нечего меня контролировать! Я не приказчик! — кричал Мамедов.
        На лестницу высыпали офицеры в черкесках. Муратов поторопился уйти. Около подъезда его дожидалась коляска с Юсупом на козлах.


23

        Русские, бежавшие из города, переполняли крепость. Помещений не хватало, многие жили прямо под открытым небом, устроив свои пожитки около стен. Дымили костры. Бегали ребята. Испуганные женщины умоляли красногвардейцев отправить их в Ташкент, не зная о том, что на пути хозяйничает Хамдам, что у Коканда нет ни паровозов, ни вагонов. В крепости начался голод, не хватало ни хлеба, ни продуктов.
        Беженцы были людьми недостаточными, малосильными. Купцы, коммерческие представители, технические служащие из русских остались в городе. Им не хотелось подставлять свою жизнь под нож. Кокандское правительство всячески успокаивало их и обещало защиту. Но трудно было сейчас рассчитывать на какие-либо обещания. Однако перейти к большевикам, в крепость, они боялись: крепость, по их мнению, была обречена. Только бедняки, ничего не терявшие, могли жаться к своим.
        Ясно, что крепость не могла всех вместить, и на следующий день после ультиматума Денис Макарович приказал запереть ворота.
        Ревком ждал ответа от Мамедова. Ответа не было. После осмотра орудий Блинов обнаружил, что они не в порядке. Аввакумову пришлось выпустить с гауптвахты Зайченко и приказать ему произвести ремонт.
        Шли исправления. Среди красногвардейцев Аввакумов неожиданно увидал Парамонова. Парамонов был встрепан, в растерзанной одежде, без фуражки, но держал себя бодро и непринужденно. Он копался в механизмах и требовал, чтобы ему подавали то один, то другой инструмент.
        — Это что такое? — сказал Аввакумов, отозвав Зайченко в сторону, и, показывая ему глазами на Парамонова, спросил объяснений.
        — Мне дорог каждый человек. Тем более артиллерист. Среди красногвардейцев нет артиллеристов. А он превосходно знает материальную часть, — ответил Зайченко.
        — Надо было доложить мне!
        — Ремонт срочный. Вас не было. Я как комендант...
        — Вы не комендант! Я еще не освобождал вас приказом из-под ареста.
        — Так точно. Прошу извинения. Но осмелюсь доложить, что и приказа по гарнизону, согласно военному уставу, о моем аресте также не было. — Зайченко приложил руку к фуражке, и Аввакумов прочитал в его глазах: «Ну, что дальше?»
        — Идите! — сказал Аввакумов.
        — Слушаю. Парамонова прикажете отправить под арест?
        — Нет. Пусть занимается ремонтом! Пока...
        — То есть как пока? До стрельбы или...
        — До моего распоряжения! — резко прервал его Аввакумов.
        — Слушаю. — Зайченко опять приложил руку к фуражке и, ерзнув левым, пустым рукавом, круто повернулся, точно нарочно перед Аввакумовым отпечатывая шаг. Аввакумов уже не видел его лица, но чувствовал, что комендант усмехается.


24

        В три с половиной часа дня ревком решил произвести по Старому городу демонстрационный выстрел. Узнав об этом, Зайченко вместе с Муратовым вышел на крепостной плац, к орудиям.
        Парамонов, как комендор, подбежал к Зайченко. Но Зайченко отвернулся. Муратов, столкнувшись глазами с Парамоновым, передал ему приказ ревкома.
        — Стрелять всей крепостью, то есть всей батареей? Или одним орудием? — спросил Парамонов. Он уже был в сапогах, в фуражке, в шинели, даже подтянут ремнем.
        — А я не знаю! — Муратов смутился. — Постановили: просто холостой, что ли, выстрел.
        — Но стреляет-то крепость! — скользящим и небрежным тоном сказал Зайченко.
        — Слушаю-с! — подхватил Парамонов и побежал к орудиям.
        — Только, пожалуйста, поверх! Поверх домов! В воздух! — закричал вслед ему Муратов.
        — В воздух? — иронически переспросил его Зайченко, догадавшись, что Муратов ничего не понимает в артиллерии и даже не может боевой снаряд отличить от холостого. Зайченко быстро пошел к батарее. Там он о чем-то пошептался с Парамоновым. Парамонов захохотал. Прислуга при орудиях ждала команды.
        Вдали от орудий, прижавшись к стенам, стояли бежавшие из города люди; некоторые из них заткнули пальцами уши. Женщины с грудными младенцами на руках сбились в кучу. Мальчишки перестали бегать и метаться, они следили за приготовлениями. В небе сверкало солнце.
        — Пе-ервая... — пропел Зайченко.
        В холодном воздухе голос его раскатился, точно на лыжах, легко и весело. Воздух вздрогнул от выстрела, и в застывших лужах заколебалась вода.
        — Вторая...
        Зайченко прислушался к звуку шрапнели, полуприкрыв глаза, наклонив голову, точно дирижер в оркестре, и взмахнул рукой, наклоняясь всем телом вперед. Левый пустой рукав его кожаной куртки взлетел, как крыло.
        — Третья...
        Зайченко обернулся к столпившимся зрителям, точно ожидая аплодисментов.
        — Алла! Алла! — приглушенно, почти неслышно, откуда-то издали, донесся от батареи вопль.
        Зайченко поднял брови и рассмеялся.


25

        Старый город жил точно в лихорадке. Сапожники кинули и шило и дратву. Портные бросили швейные машинки. Лудильщики закрыли свои мастерские. Кузнецы и медники потушили огонь. Женщины спрятались. Собаки забились в норы. Мулла-Баба проехал на жирном, толстом осле, выкрикивая в переулках молитву. День был холодный и дождливый. Красногвардейцы, разбившись на три отряда, прошли по городу. В них стреляли. Днем кокандское правительство опять послало в крепость своего лазутчика.
        — Сдайтесь, русские! — сказал он. — Много ли у вас снарядов? Вы их истратите! А потом мы вас кончим!
        К вечеру Иргаш привел в Коканд людей из окрестных кишлаков. Они заполнили улицы и на площади около мечети расположились лагерем. Ремесленники, мелкие торговцы скрылись в домах, заколотили двери. Никто не готовил пищу и не грел воду. Люди не хотели обнаружить себя. Люди боялись, что Иргаш либо отправит их драться с русскими, либо зарежет.
        Ночью огромная безоружная толпа бросилась на крепость. Крестьяне шли с палками в руках. Их гнали вперед вооруженные стрелки. Стоял крик. Казалось, что звезды падают с неба. Крепость опять выстрелила из трех орудий. Толпа отступила. Но через полчаса стрелки огнем английских винтовок заставили ее повторить штурм.
        Крестьяне ползли, сорвав с себя одежду, с кинжалами в зубах, готовые к смерти. По дороге в крепость были вырезаны все русские, оставшиеся жить в Пургасском переулке. Переулок граничил с крепостью. Под огнем пулеметов штурмующие отступили.
        В сторону крепости ветер гнал дым, горели подожженные дома, и, скрываясь за дымом, стлавшимся по дороге, у крепостных ворот появился кавалерийский отряд, сорок всадников. Впереди отряда, на превосходной лошади, мчался молодой турецкий офицер с белым флагом.
        — Это маска! — закричал Аввакумов.
        Пулеметчики сбили офицера с седла. Сашка выбежал и снял с убитого две бомбы. Офицер хотел взорвать ворота, чтобы пропустить в крепость отряд. Кавалеристы обстреляли Сашку. Он упал. Все решили, что Лихолетов убит. Но когда отряд поскакал в город, Сашка вскочил и вернулся к воротам.
        В тот же день вечером был пойман новый разведчик. Он рассказал, что в эту ночь сам Чанышев собирается напасть на крепость с отрядом в четыреста человек нукеров**, с веревочными лестницами. Всю ночь кругом крепости горели русские дома. Их поджигали по приказу Иргаша. Они вспыхивали, точно факелы, вместе с людьми. Пахло дымом и нефтью.


26

        Иргаш сидел в управлении, в своем кабинете, за письменным столом, окруженный милиционерами.
        На вытертых, потерявших свою краску и лак канцелярских деревянных диванах расположились муллы, молодые и седобородые, худые и толстые. За ними, точно слуги, почтительно стояли юноши, ученики из медресе**.
        На письменном столе ярко горела обнаженная, без колпака, электрическая лампа. Иргаш, прикрываясь ладонью от света, угрюмо щурился. Он выслушивал сообщения от всех приходов и кварталов Старого города. Против него, важно расставив ноги, точно беки, сидели в креслах базарные богачи, владельцы лавок, рынков и амбаров, главари улемы, одетые в дорогие халаты.
        — Народ готов, — говорили они, — пора действовать! Пора проучить Мамедовых. Они нерешительны, потому что это татары. А Давыдов — еврей. А Вадьяев — еврей. Это неверные, а не мусульмане. Они нас обманывают. Нам надо нашу власть. Нам не надо фабрикантов. Все они снюхались с дьяволом. Всех русских офицеров, всех русских чиновников надо гнать. Эта власть гниет да требует от нас без конца денег. Пусть расплачиваются из своих банков хлопковики! А крестьянство мы можем перетянуть на свою сторону тем, что объявим отмену всех долговых расписок. Нам нечего жалеть чужие капиталы. Нам нечего жалеть ни Вадьяева, ни Давыдова, ни Мамедова. Все они сидят на нашем горбу. Восток должен быть Востоком. Может быть, нам даже не нужен хлопок. В старину мы не думали о нем. Пусть дехкане сеют хлеб! Долой хлопковиков! Долой Кноппа, Давыдова, Мамедова! Долой большевиков, разрушителей бога! Они не признают власти мужчины над женщиной. Они отберут землю и сделают ее общей. Мусульмане должны объединиться. Народ верит нам, потому что он еще боится большевиков. Свалим Мамедова — и народ поверит нам окончательно.
        Десятилетиями банковские отделения Ферганы выдавали под хлопок кредиты. Авансы от фирм сперва получались комиссионерами, те, в свою очередь, раздавали их дехканам-земледельцам. Векселя с уплатой процентов писались на всю сумму ссуды, а выплачивались частями. При всякой выдаче дехканин еще платил особый, добавочный процент либо комиссионеру, либо мелкому служащему фирмы. Около хлопкороба кормились арбакеши**, возчики хлопка, и «пунктовые», приемщики на скупочных пунктах.
        Все эти люди — труженики и паразиты, творцы товара и уловители его — были связаны взаимной сетью обязательств. Кредит на почве неурожаев, грабежа и обмана превратился в кабалу. Долг рос за каждым крестьянином, увеличиваясь из года в год. Крестьянин изнывал от него. Он ненавидел промышленников и хлопковиков, считая, что все его беды идут от них. Этим и решили воспользоваться улемисты, чтобы привлечь к себе крестьянство.
        «Все, что могут дать нужда, темнота, ненависть и зависть, — все это надо употребить в дело», — говорили они. Обо всем этом говорилось намеками, зашифрованно, издалека и смутно, но Иргаша нечего было учить разгадыванию. Он все понял.
        «Да, я пойду за улемой, — подумал он. — Но надо сделать иначе, надо заставить их пойти за мной. Надо захватить власть. Надо показать им зубы, иначе эти лавочники оседлают меня».
        Иргаш кивнул сборищу:
        — Я согласен.
        Он сидел верхом на стуле, точно ловкий наездник на лихом карабаире. Ситцевый стеганый халат вместо шинели был накинут на плечи. Почесывая всклокоченную черную бородку, он сурово и смело взглянул в лицо Мулла-Бабе.
        — Значит, ты изменил Мустафе? — спросил он.
        — Я с народом, — уклончиво ответил Мулла-Баба.
        — А сколько же у тебя народу? — Иргаш презрительно рассмеялся.
        — Вам лучше знать. У вас все люди, — ответил Мулла-Баба, стараясь избежать пререканий.
        «Да, люди у меня... Не в людях дело... У меня милиция, джигиты... Это известно всем. У меня же и палочники. Сколько надо крестьян? Я найду их. С палками в руках, с ножами за поясом, они бросятся туда, куда я их погоню... Они — как вещь в моих руках. Я не помешаю Мулла-Бабе размахивать зеленым знаменем священной войны... Пусть человек гуляет с розой за ухом! Все годится. Но не в этом дело...» — подумал Иргаш.
        Он посмеивался. Он ждал, что эти жалкие хитрецы сейчас назовут его кокандским ханом. Вот это будет «настоящая мусульманская власть». Он медлил, как бы подсказывая им, что он до тех пор не примется за дело, пока они не решатся на это. Они догадывались, пыхтели и молчали. Они не хотели упускать своего. Они побаивались вручить власть Иргашу, предпочитая иметь ее в своих руках и распоряжаться ею.
        Тогда Иргаш вскочил со стула. Джигиты его конвоя, сидевшие на корточках тут же, вдоль стен, тоже вскочили. Звякнули шашки и карабины.
        — Спасибо за добрые советы! — сказал Иргаш, еще раз усмехнувшись. Он благодарит всех добрых, святых, умных и почтенных людей, осчастлививших его своим посещением.
        — Значит, в эту ночь ты арестуешь кокандское правительство? — спросил его Мулла-Баба.
        Иргаш молчал.
        — Тайны не говорят только жене. Здесь же всё наши! — скромно и ласково глядя ему в глаза, сказал Мулла-Баба.
        Иргаш, как наездник на скачке, хлопнул камчой по желтому грязному сапогу. Халат с Иргаша свалился на пол. Он стоял в солдатском обмундировании, украшенный двумя маузерами, офицерской шашкой и ручной бомбой на поясе.
        — Начинайте вы! Кричать азан** — ваше дело, — ответил Иргаш Мулла-Бабе и нагло провел камчой по воздуху, указывая на собравшихся в этой комнате мулл.
        Мулла-Баба понял, что этот человек, предлагающий им испытать судьбу восстания, выделяется среди них, точно коршун среди стаи галок. Еще немного смелости — и он расправится со всеми, как настоящий степной разбойник, владыка края, как мясник, не замечающий крови, как ростовщик, привыкший к распоряжению чужой собственностью, и как палач, знающий цену жизни.
        — Я все сделал, — тихо сказал Иргаш и зевнул. — Кто загнал русских в крепость? Кто поднял дехкан? Кто разрушает пути и разбирает рельсы? Кто сжигает кяфиров вместе с их имуществом?
        — Ты и Хамдам.
        — Хамдам — только сокол в моих руках.
        — Иргаш! — Мулла-Баба покраснел. — Ты знаешь, что ты наш любимец. Ты истинный кокандец. Мы любим тебя.
        — Меня? Тогда отберите отряды у Хамдама! — Иргаш зло рассмеялся. — И поручите их мне. Я все понял. Вы держите его как противовес. Вы боитесь меня.
        Иргаш решил пойти в открытую. Он подумал: «Чем больше стесняешься, тем хуже. Лавочников надо щелкать в лоб, тогда они умнеют». Он подошел к Мулла-Бабе и сказал ему:
        — Ты единственный здесь, с которым я могу говорить по праву равного. Ты — ум. Я — сила. Объясни мне: почему вы держите Хамдама?
        Мулла-Баба пожал плечами и сказал, что Хамдам — член улемы и по ее постановлению ему поручено составить отряд. Очевидно, улема думает, что Иргашу нужен помощник, и вот — в качестве этого помощника избран Хамдам.
        — Это не ответ! — сказал Иргаш. — В одном котле две головы не уварятся.
        — Я обещаю тебе... — торжественно и громко начал Мулла-Баба, скользя глазами по собранию, и потом вдруг перешел на шепот: — Когда ты кончишь дело, Хамдама при тебе не будет. Но нельзя в решительный час затевать свару. У Хамдама тоже есть люди. Этого мы не должны забывать. У Хамдама есть уши. Поэтому не будем говорить громко! Я понимаю, что в одном котле две головы не уварятся. Будь спокоен! Я понимаю, и не только я... Все понимают, но всему свое время.
        — Вы понимаете это и хотите жить в доме, где нет столбов. Вы тоже заражены модным духом. Ты бы, Мулла-Баба, лучше вспомнил другие времена! Тогда был порядок. Тогда кокандское клеймо говорило о власти. А теперь вы тоже захотели царствовать? Жадины! — громко сказал Иргаш и прибавил с ядовитой усмешкой: — Не забудьте, когда в стаде много пастухов, овцы дохнут! Я один. Но я не говорю шепотом и никого не боюсь.
        Он отвернулся от Мулла-Бабы. Тот подал знак, и все улемисты и джигиты вышли из кабинета. Остался лишь порученец Насыров да Мулла-Баба. Мулла-Баба подошел к Иргашу, как наставник подходит к своему воспитаннику, и, положив руку ему на плечо, тихо сказал:
        — Глупый! Только делай! И все будет твое. Все лишнее уварится в нашем котле.
        Козак Насыров, самый излюбленный и самый приближенный порученец, спокойно, не шевелясь, точно мертвый, стоял в пространстве между окнами, за креслом начальника. Два рысьих глаза киргиза заметили всё: поклоны и вздохи, гримасы и сомнения, страх и растерянность уходивших, недовольство и лесть Мулла-Бабы. Так же, как Иргаш, он понимал, что лавочникам, пожалуй, не с руки опасный бродяга, возмечтавший о ханстве.
        В притязаниях Иргаша не было ничего необыкновенного. Ханская власть всегда начиналась с ночных восстаний, с обнаженных шашек и рубки, с бешеной ружейной стрельбы. Грязные площади, узкие, тесные улицы привыкли к трупам и трупному смраду, арыки не раз текли кровью, и возгласами ханских труб здесь можно было припугнуть людей. Ведь не прошло еще и пяти десятков лет, когда ножи и сабли убийц по приказу хана расправлялись с непокорными на этих улицах, под этими тополями...
        «Давно ли это было? Что — вчера?.. Что — сегодня? — подумал Иргаш. — Тополи тогда были моложе, а люди такие же. Несмотря на тяжесть налогов и повинностей, несмотря на бесчинства кокандского войска, несмотря на жестокость и корыстолюбие ханов, эти люди ведь еще не так давно выносили своих правителей. Старики еще помнят Худояр-хана!»
        — Ладно! Они еще вспомнят и меня, — вслух сказал Иргаш, ответив сам себе.
        Конвой провожал делегатов улемы. Иргаш, разъяренный и бледный, смотрел на них в окно.
        Высоко подвешенные фонари изливали таинственный свет под навесы базара. Глухие переулочки пересекали город, как тропинки в дремучем лесу. Огни горели в бесчисленных лавчонках, мастерских, кузницах, цирюльнях, харчевнях и чайных. На рундуках и софах около самовара, этого очага сплетен, страхов и надежд, еще беседовали люди о жизни. Неизвестные всадники, попав в кружок света, вдруг появлялись, будто на стекле волшебного фонаря, и так же неожиданно исчезали в темноте. Толпа лавочников гудела под тополями.
        «Ничего! — подумал Иргаш. — Привыкнут! Я заведу себе лошадей тигровой масти; их приведут из Китая. В Кульджу пошлю своих людей».
        Мечтатель-кочевник, убийца улыбнулся, доверчиво обратившись к своему адъютанту:
        — Мы с тобой, Насыров, не так ленивы, как эти муллы. Человек должен двигаться. Солнце, месяц, звери, птицы и рыбы — все движется. Только земля и покойники остаются на месте. Если бы мне нужны были товары и деньги, я бы обошелся иначе. Но я научу жить, я расшевелю этих скупцов и трусов. Хотя мне кажется, что деньги им дороже, чем жизнь.
        — Кто дает, тому кажется, что и пять много, а кто получает, тому кажется, что и шесть мало, — сказал угрюмый Козак.
        — Мне мало даже семи, — добродушно ответил Иргаш. Он хлопнул адъютанта по плечу и приказал быстро собрать отряд.
        В соседних комнатах на письменных столах спали милиционеры. Все это были старые знакомые Иргаша, навербованные им из подонков Коканда. Козак Насыров будил спавших, толкая их в бок кулаком. Джигиты вскакивали, встряхивались и надевали на себя оружие, даже не спрашивая, зачем их будят. Они были покорны, верны и нелюбопытны.
        Иргаш подошел к дверям кабинета, задержался на минуту у входа, как бы проверяя себя. «Да, я все решил, все сообразил, я буду действовать. Я налечу на этого полковника и...» — Он вышел, не додумав до конца своей мысли.
        Вскочив в седло, Иргаш подхватил поданные ему поводья и так натянул их, что лошадь прыгнула под седоком. Отряд галопом помчался по главной улице. Впереди несся головной джигит отряда, плеткой разгоняя встречных с дороги. За Иргашом, таким же галопом, копыто в копыто, следовал его порученец Насыров. Он служил Иргашу, но в то же время тайно служил и Хамдаму, ненавидевшему Иргаша. Иногда Козак Насыров думал, что ничего нет слаще, чем жизнь с Хамдамом; иногда Иргаш удивлял и покорял его. У Иргаша он был шпионом Хамдама. Иргаш не знал об этом.
        Люди, заслышав в ночной тишине конскую скачку, испуганно очищали дорогу, прыгали через арыки, прижимаясь к домам. Любопытные спрашивали у соседей: «Не заметили ли вы, кто эти сумасшедшие всадники?» Осторожные останавливали болтливых: «Каждый будь при своем деле, а до дел другого не касайся! Знаешь китайский порядок: «Видел ли ты верблюда?» — «Не знаю», — отвечает китаец».
        В эту же ночь киргиз поскакал к Хамдаму и рассказал ему обо всем, что делалось у Иргаша.


27

        Чанышев еще работал.
        В камине весело пылали сучья, кабинет был прохладен. На письменном столе и в папках скопилось много хламу, донесений, сводок, телефонограмм. Разбирая бумаги, Чанышев лично сортировал информацию, сопоставлял самые разнообразные сведения, пришедшие из разных концов страны. У него получалась какая-то пестрая, странная картина. Большевики кричат о своей самаркандской победе...
        «Что будет дальше? Во что же все это выльется?» — размышлял он. Ему казалось, что кто-то будто нарочно ускоряет события. Не понимая, что весь ход событий ведет к провалу авантюры Мамедова, он искал причину неудач в личных склоках, а не в сущности самих событий... «Мы грыземся, большевики сплочены, — думал он. — Неужели правда, что под Самаркандом казаки разбиты большевиками? Эшелоны, пушки, пулеметы полетели к черту. После боя или после агитации большевиков? Неужели в Самарканде они вновь подняли голову? Или это белые опять поссорились между собой? Нет ни одной белой организации, где все шло бы по плану. Всегда что-то срывается в последнюю минуту. Всегда что-то ссорит одну организацию с другой. Всегда кто-то готов найти малейший предлог, чтобы натравить одного человека на другого. Всегда возникают обстоятельства, при которых лица и учреждения обессиливают себя во взаимных конфликтах. Так, улема не может сговориться с кокандским правительством и, очевидно, что-то затевает, судя по сводкам. Взять Краевой совет — эсеры и меньшевики, они готовы горло перегрызть большевикам, и они же что-то скрывают от Мамедова. Ничего не понимаю!»
        Чанышев два раза нажал кнопку. Дежурный вестовой принес бутылку понте-кане и на тарелке яблоки, нарезанные тонкими, провяленными ломтиками. Полковник подышал на руки и согрел ими стенки бокала; выпив немного вина, посмаковав его, он принялся за новое дело, перечитывая серые листки донесений.
        «Вчера из Скобелева явилась новая делегация, с новыми предложениями... — читал он. — До станции Серово она кое-как дотащилась поездом. Но за Серовом, в тридцати верстах от Коканда, отряды Иргаша разрушили путь и не позволяли никому производить ремонт. Взяв извозчиков, делегация направилась по шоссе, но здесь, неподалеку от кишлака Ультарма, была задержана другим отрядом. Делегаты (ехавшие в Коканд, чтобы наладить отношения с кокандскими автономистами и передать им все крепости, разоружив для этого русские гарнизоны) подверглись аресту. Скандальная история! Больше того, ночью арестованных чуть было не перерезали джигиты Иргаша. Командированные туда для наведения порядка офицеры Цагарели, Ибрагимов и Керимов делали вид, что они не замечают возбуждения среди джигитов. Делегаты спаслись только благодаря тому, что в их числе оказался Кушбегиев, член кокандского правительства, а также Головин — скобелевский домовладелец, встретивший в отряде своих старых приятелей. Расправа не удалась, и делегаты были конвоированы прямо в штаб».
        Взбешенный Чанышев написал на докладе: «Предложить трем упомянутым офицерам немедленно покинуть Фергану». «Приезд этих делегатов, пожалуй, кстати, — подумал он. — Завтра в два часа дня откроется мирная конференция. Большевики пошли на это. Хотя кто им верит? Скобелевцы, даст бог, припугнут большевиков — и те станут сговорчивей».
        Скрипнула дверь. Сонный ординарец доложил о приезде Мамедова.
        — Так поздно? Зачем? — проворчал Чанышев, но не принять Мамедова было неудобно, и он сказал ординарцу: — Ладно! Проведите!
        Мамедов уже вошел. Он был один, никто его не сопровождал. Он был спокоен, даже весел, и одет по-домашнему, в глухом пиджаке. «Что за притча? Чего ради он притащился ночью?» — злился Чанышев. Он не любил, когда его прерывали во время работы. Ночью, в одиночестве с бумагами, он чувствовал себя увереннее, нежели днем с людьми.
        Мустафа, извинившись за свой поздний визит, объяснил, что приехал к нему запросто, по-дружески. «Именно так, — подтвердил он. — По частному делу, но спешному».
        Богатый татарин с большим трудом, с некоторой тяжестью в сердце, доверял постороннему человеку свои тайны. Только страшное одиночество в Коканде, отсутствие друзей, затаенная вражда коммерсанта к остальным конкурентам, только это да, пожалуй, еще неосознанная симпатия к этому балагуру, старому военному и знатоку женщин (так думал Мамедов), загнали его сюда, несмотря на стычку, недавно случившуюся между ними из-за Мулла-Бабы.
        — Дело в том, — сказал он, — что я поссорился с женой. Жена настаивает на бегстве в Индию или в Китай, куда угодно. Я спорю с ней по этому поводу уже давно, недели две. Но такого спора, как сегодня, еще не было. Сегодня эта женщина поразила меня. Она не сопротивлялась больше. Конечно, дела, деньги, имущество настолько мне ценны и дороги, что я не могу так просто бросить их. Конечно, я не могу продать все и бежать отсюда. Она это понимает и просит не задерживать ее. Здесь, в Коканде, она не верит ничему. У нее какие-то нехорошие предчувствия. Она умоляет отпустить ее куда-нибудь, только бы вырваться из Коканда. Я отказал. — Мустафа двумя пальцами потер себе виски, подумал о том, что он, кажется, зря приехал к Чанышеву, но все-таки спросил его: — Интересно, что вы мне посоветуете?
        «Что за собачий вздор! Нашел советчика!» — подумал Чанышев.
        — Как вы полагаете? Может быть, действительно следует ее отправить? — продолжил свой вопрос Мустафа, чуть смущаясь.
        — Не могу знать, ваше превосходительство, — отшутился Чанышев.
        Ему, солдату, привыкшему к вину, безделью, беззаботной жизни, цинику по природе, все эти домашние дрязги, женщины, фабрики казались ненужной ерундой.
        Он скептически улыбнулся:
        — А в Сибирь она не хочет?
        — То есть как в Сибирь? — удивился Мустафа, потирая свои маленькие уши. Он был встревожен по-настоящему, и ему казалось, что у него чешется то одна часть лица, то другая. Он испытывал какой-то зуд.
        — В Омск, — ответил Чанышев.
        — В Омск? Нет, в Омск она не захочет, — сказал Мустафа.
        «Господи, какой дурак! С бабой справиться не может, — опять подумал Чанышев. — Да уж не трусит ли он сам?»
        — Три офицера едут к Колчаку. Я знаю их, — сказал Чанышев. — Можно ли им поручить вашу жену? Этого не знаю. Ведь они кавалеристы!
        Мустафа принял шутку, улыбнулся. Это говорило о том, что он сегодня размягчен, ослаб и потерял свою обычную важность и неприступность.
        — Прапорщик Ибрагимов, ротмистр Керимов и ротмистр Цагарели, — резким голосом сказал Чанышев. — Три кавалериста! Три мушкетера! Во всяком случае, три лучше, чем один.
        Мустафа постарался выдавить из себя даже смешок и пробормотал:
        — Вы думаете? Меньше риску?
        — Нет, риску больше! — возразил Чанышев. Веселое настроение опять овладело им, он любил смех и шутки. — Но меньше возможностей. Все трое — отчаянные ловеласы. И невозможные ревнивцы. Восточный темперамент! — сказал он и нарочно, будто намекая на что-то, стрельнул глазами в Мустафу. Мустафа покраснел. Это еще больше подзадорило Чанышева. — Такие времена! — продолжал он, посмеиваясь. — Сегодня пан, а завтра пропал. Отпустите ее! Ведь вы не индийский раджа? Отпустите ее! Если вас ждет могила, зачем вашей супруге прыгать вслед за вами! Пусть наслаждается жизнью!
        Мустафа хрустнул пальцами.
        Вдруг они оба, и Мамедов и Чанышев, услыхали брань возле подъезда штаба, потом храп коней. Кто-то забегал по улице с фонарем. Мустафа насторожился. Его длинное шафранное лицо вытянулось еще больше. Чанышев вскочил, чтобы узнать о тревоге, но навстречу полковнику уже неслись ординарцы. Оттолкнув их рукой, вслед за ними в кабинет быстро вошел Иргаш. Ею ситцевый стеганый зимний халат был туго перетянут широким офицерским поясом. Иргаш неожиданно задержался на пороге, как птица, ослепленная светом.
        Полковник помедлил с минуту, потом протянул руку и сам придвинул Иргашу кресло. Он догадался, что штаб уже оцеплен. Кругом дома на улице перекликались джигиты. Он слышал чужие голоса. Но Чанышев не растерялся. Сразу, одним усилием воли, он привел свои нервы в порядок. «Что будет — то будет! — решил он. — Надо показать Иргашу, что мне не страшно!» Он улыбнулся, представляя Иргаша Мамедову, и сказал:
        — Вы ведь как будто знакомы? Начальник милиции Коканда.
        Иргаш взглянул на богача-миллионера безразличным взглядом, точно на пустую бутылку, и, не поздоровавшись, сел в кресло. Мамедов побледнел и поднялся: «Очевидно, этот внезапный ночной визит связан с какими-нибудь важными происшествиями, если не с самым худшим...» Бросив папиросу, он быстро пошел к двери.
        — Ты забыл перчатки, — хриплым голосом остановил его Иргаш.
        Мустафа замер на какую-то долю секунды (так показалось Чанышеву). Нога Мамедова даже повисла в воздухе, но потом он опустил ее и двинулся дальше, как автомат, не оборачиваясь. Тогда Иргаш, издав короткое, будто звук пробки, пренебрежительное восклицание, кинул вслед Мустафе несколько слов, сказанных таким подчеркнутым лицемерным тоном, что лицемерие уже переходило в издевательство.
        — Я маленький человек, но мои люди привыкли подчиняться мне. Скажи им, что я пропускаю тебя!
        Мамедов остановился. Схватившись за косяк двери, он не имел силы обернуться. «Смерть пришла! — подумал он. — На подъезде меня зарежут!» Его большое, сытое тело вдруг до краев наполнилось страхом. Он все-таки пошел вперед, но так медленно, как будто боялся пролить этот страх.
        Иргаш покачал головой и, отставив от себя предложенный ему Чанышевым бокал, усмехнулся, показав черные, изъеденные креозотом зубы.
        — Нет врага для мужчины сильнее вина, — сказал он. Потом добавил так удачно, как будто он слыхал весь предыдущий разговор между Мамедовым и Чанышевым: — Но еще сильнее вина женщина. Она незаметна — лежит в объятиях.
        Чанышев притворно улыбнулся, он не обратил внимания на слова Иргаша. Судьба Мустафы взволновала его. Он ждал крика. Он прислушивался. Когда кучер подал экипаж к подъезду, по мирному голосу кучера и спокойному топоту пары лошадей Чанышев решил, что все обошлось благополучно. Экипаж тронулся. Чанышев подумал: «Слава богу!.. Иргаш выпустил Мамедова. Очевидно, он приехал с другими намерениями».
        Пренебрегая церемониями, Иргаш прямо приступил к делу:
        — Пошли в Ревком требование! — сказал он, глядя на пол, на кончики своих грязных сапог. — Если большевики не сдадут крепость, завтра в два часа дня я перережу всех кокандских армян и евреев... всех. — Он помолчал секунду и потом продолжал тем же спокойным тоном: — И русских... Всех зарежу! А дома сожгу!
        — Это невозможно, — прошептал Чанышев, чувствуя замирание сердца. — Я сам думаю о крепости. Я предпринимал всякие попытки. Но надо маневрировать. Надо хитростью. А так грубо... Невозможно...
        — Мне нужна крепость. Значит, возможно, — не повышая голоса, заметил Иргаш.
        — Послушайте... Вы сами не понимаете, что вы делаете, — сказал Чанышев, пробуя спорить, нажимая на Иргаша. — Это ужасно... Это, это... — Он пощелкал пальцами, подыскивая слова: — Это авантюра. Она приведет нас к гибели. Уверяю вас!
        Иргаш нахмурился. «На что надеется этот старик в теплом сюртуке? — подумал он. — Я больше не стану терпеть ни хитрых мулл, ни жадных улемистов, ни трусов из правительства, ни офицеров, которые хотят, чтобы их упрашивали. Всех их я расстелю перед собой и пройду по ним. А сопротивляющихся прикончу».
        — Сообщи большевикам, чтобы они сдавались! Или я сделаю то, что обещал, — решительно сказал Иргаш и, встав с кресла, протянул руку Чанышеву. Неподвижная, властная рука Иргаша легла, точно гиря, в руку Чанышева. Чанышев поспешно потряс ее. Иргаш скрылся, так же как вошел, быстро и внезапно. Когда отряд джигитов исчез, полковник вышел в сад.
        Стало тихо, как будто навсегда исчезли злые февральские вьюги. Подтаял тонкий вечерний снежок. Теплые, влажные облака грели землю. Чанышев шел по дорожкам, старательно обходя лужи. Внезапно он остановился, испугавшись черной тишины.
        Он не был пугливым человеком. Если бы ему приказали, он обшарил бы весь этот огромный сад, не побоялся бы ни закоулков, ни внезапного нападения. Он прекрасно владел своими нервами. Но ведь сейчас не это требуется от него... Он только полковник, обыкновенный гарнизонный офицер, он никогда не желал большего. «В старой системе жизни я знал свои обязанности. А сейчас я — власть, — думал Чанышев. — Я могу, я должен управлять. Но власть требует творчества, риска, исключительности. Я же воспитан в подчинении. Я жду, когда мне прикажут. Какая же я власть?»
        Чанышев вернулся в кабинет раздраженный и взвинченный. На письменном столе лежал кусок картона. На картоне было написано по-английски: «Следуйте обстоятельствам. Я буду у вас завтра. Джемс».
        Полковник выругался, подумал: «Опять! За стенами, быть может в стенах, глядели чьи-то глаза, слушали чьи-то уши. Это Азия! Опять появился этот «хозяин». Спросить ординарцев, он ли приходил сюда? Бесполезно. Никто не приходил. Одно важно: долой Советы! Быть может, записку забыл Мамедов? Нет, просто подкинули».
        Изнеможенный, сбитый с толку, он прилег вздремнуть здесь же в кабинете. Но ему не спалось. Он встал, в одном белье подошел к столу и расползающимся почерком набросал в штабном блокноте несколько фраз.


В военно-революционный комитет

        Не имея возможности сдержать массу, сильно возбужденную, настоящим сообщаю, что если до четырех часов не будет объявлено о сдаче крепости, народ прорвет плотину дисциплины. Я не отвечаю за мирное еврейское, русское и армянское население.

Командующий мусульманскими войсками
Ч а н ы ш е в, г. К о к а н д


        Перечитав, он густо зачеркнул слово «русское». Привычка к точности заставила его сделать приписку. «Конференция назначена в два часа дня? Чудесно!» — подумал он. Перед словом «Коканд» приписал: «2 часа дня 1918 года». О числе и месяце забыл. Потом лег на диван, накрылся черной буркой и сразу уснул.


28

        Зайченко встретил возле казармы Варю. Он обрадовался. Она приняла его радость с каким-то испугом. Тогда он понял, что ей сказали про его арест.
        — Это недоразумение, — заявил он.
        — Но почему же все-таки это произошло?
        — Я сделал глупость, не подумав.
        — Смотрите, Костя! Думайте о своих поступках!
        — Я смотрю. — Он засмеялся. — В конце концов, Варенька, надо знать тот предмет, о котором вы беретесь рассуждать. В жизни никогда не знаешь, как поступить наверняка: так или так? В особенности в наше время. Проклятая жизнь!
        — Почему проклятая? Я люблю жизнь.
        — Тем хуже для вас. Я ее не люблю.
        — Почему?
        — В моей жизни еще не было ни одного дня, который я пожелал бы пережить.
        — Это еще не значит, что вся жизнь плоха. Вы просто не знаете другой жизни.
        — Да, пожалуй... Моя жизнь — мое частное дело.
        Он захотел обнять Варю. Варя сказала, что ей некогда, что у нее раненые.
        — Может быть, завтра я тоже буду ранен. Или убит.
        — Нет, вы не будете! — сказала она.
        Именно в эту ночь он хотел ее. Ее руки, ее плечи, ее белокурые волосы, ее веснушки! Она была мягкой, как овечка.
        — Серьезно. Могу быть убит. А ради чего? Неизвестно.
        Он не выпускал ее руки. Она рассмеялась:
        — Разве люди, когда умирают, думают об этом?
        — Так в книгах, — ответил Зайченко.
        — Может быть, в книгах. Я себе этого не представляю.
        Она высвободила свою руку и опять заторопилась, говоря о раненых. Ему было стыдно и неловко одной рукой задерживать ее, но когда она ушла, он ее выругал.


29

        Ожидая помощи из Ташкента и Самарканда, Аввакумов пытался по мере возможности оттянуть момент решительной схватки. Он предложил правительству Кокандской автономии 17 февраля начать с Ревкомом официальные переговоры. Автономисты пошли на это, опасаясь крайних притязаний улемы и боясь потерять власть.
        И именно поэтому в ночь на 17 февраля комитет улемы послал Иргаша к Чанышеву, чтобы прижать Чанышева к стенке и сорвать переговоры. Об этом никто в Коканде, кроме комитета улемы, не знал.
        Конференция открылась вовремя. В помещении Русско-Азиатского банка собрались представители как той, так и другой стороны. Был избран президиум, и конференция приступила к работе.
        Через четверть часа в зал вошли два офицера при оружии, в кубанках и в белых черкесках. Они предъявили от имени Чанышева написанный этой ночью ультиматум.
        Наглое и лицемерное заявление своей неожиданностью ошарашило всех, даже сторонников автономии. Единственным несмутившимся человеком оказался Аввакумов.
        — Этого надо было ждать, — спокойно сказал он.
        — Вздор, вздор! — сказал представитель автономии. — Наш Чанышев превысил свои полномочия. Махдия Чанышева кто-нибудь сбил с толку. Надо одернуть его.
        — Правильно, надо одернуть! Должен же он с нами считаться! Мы не куклы! — сыпались отовсюду реплики автономистов.
        Один из представителей так называемого Краевого совета призывал к прекращению кровопролития и предложил послать свой ультиматум Чанышеву. Ультиматум этот долго редактировался, обсуждалась каждая строчка. Решено было послать его не от имени мирной конференции и не от имени советской власти. Представители Краевого совета заявили, что они лично отвезут этот документ полковнику. Содержание документа сводилось к следующему: Чанышев обязуется взять обратно предъявленный им Ревкому ультиматум и обещает либо установить нейтральную зону в центре города, либо отвести свои войска назад.
        Аввакумов до десяти часов вечера терпеливо участвовал в заседании, хотя он уже давно понял, что ни реплики, ни прения, ни речи никому не нужны, что события идут к развязке и скоро наступит решительный час. Он почувствовал, как большинство из тех, что волнуются сейчас, и протестуют, и суетятся, через день присмиреют и спокойно подчинятся улеме. И ясно увидел в этой суматохе только игру, которую ведут представители Мустафы отчасти бессознательно, отчасти сознательно. Одни обманывают других, другие сами обманываются.
        В одиннадцатом часу Аввакумов уехал с конференции, и вместе с ним покинули зал все большевики.
        Проезжая по улицам, Денис Макарович чувствовал, что город кипит, будто огромный котел, люди ходят озираясь, всюду на углах толпятся кучки и моментально тают, завидев патруль, немедленно рассеиваются, будто лопаются, как пузыри, а когда патруль удаляется, они снова вспухают. Здесь же, с карабинами за плечом, галопом проносятся конные группы джигитов, и солдаты Чанышева испуганно смотрят, как комья грязи летят из-под копыт лошадей. Солдаты жмутся к стенам домов и отворачиваются. По городу бродят неизвестные люди, удивленно оглядывая сады и здания. Неизвестные эти держатся стайками в десять — пятнадцать человек. Они в простых халатах, но кажется, что под халатами у них спрятано оружие. Они любопытны и, как бандиты, с жадностью заглядывают в окна, точно прицениваясь к чужому добру и намечая места будущих своих грабежей.
        — Откуда эти люди? — спросил Аввакумов у Юсупа.
        — С гор, наверно, Иргаша люди, — сказал Юсуп. Он вез Аввакумова в крепость.
        Юсуп был тоже встревожен. Аввакумов заметил это по тому, как он управлял лошадьми, беспрестанно нахлестывая и понукая их, будто спасаясь от погони. «Да, будет дело, — подумал Денис Макарович. — Интересно, что ответит Чанышев? Но ведь, что бы он ни ответил, результат все-таки будет один: улема с ним еще повозится немного, а потом отшвырнет, когда он ей перестанет быть нужен. Как ни кинь — все клин! А клин клином вышибай!» — И Аввакумов улыбался, будто утешаясь пословицами, будто радуясь тому, что скоро все определится. Но улыбка была наигранная. Он подбадривал себя.


30

        В крепость прибыла дружина армян-дашнаков**. Аввакумов сперва не хотел ее принимать, но, подсчитав свои силы, решил, что нельзя пренебрегать ничем, надо объединяться даже с теми, с кем впоследствии придется рассориться.
        Нападения на крепость прекратились. Наступила ночь, и ночная необычная тишина всем показалась опасной. Позднее всех в крепость вернулся Муратов. О нем уже начали беспокоиться.
        — Победа, полная победа! — возбужденно и радостно сказал он. — Вы — скептики, товарищи! Вот Сашка — тоже! — Муратов кивнул головой в сторону Сашки.
        Сашка стоял у окна и следил за тем, не появится ли на небе какое-нибудь зарево. Сашка ждал пожаров.
        — Мне сообщили, что Чанышев ультиматум забирает, — торжественно отчеканивая каждое слово, сказал Муратов. — Утром всё они согласуют. Отсюда значит, что Краевой совет хоть и «петрушка» Мустафы, но все-таки...
        — Но все-таки ты дура! — оборвал его Сашка.
        — Почему? — удивленно сказал Муратов, даже не обижаясь.
        — Спроси у Макарыча! Своих слов у меня нет, а чужие повторять не хочется, — уныло сказал Сашка.
        Он был настроен тревожно и не мог найти себе места. Он не боялся боя. Он был утомлен ожиданием его. Ему хотелось спать, он зевал и в то же время не мог заснуть.
        — Денис Макарович! — испуганным, нервным голосом крикнул Муратов. — Я ничего не понимаю. Ведь теперь опять начнется конференция? Ведь это избавляет нас от боя?
        — Нет, не избавляет. Это приближает, — тихо сказал Аввакумов.
        Муратов замолчал, потом сел к столу. На столе стоял жестяной чайник с остывшим кипятком. Муратов жадно выпил кружку воды и отрезал себе ломоть хлеба.
        — Соли нет? — спросил он.
        — Нет, — ответил ему Денис Макарович.
        На столе рядом с чайником догорала свеча, вставленная в пустую бутылку. Вошел Блинов. Сбросив в угол кожух, он тоже подошел к столу и вытер ладонью мокрое лицо.
        — Погода... — неопределенно сказал он.
        — Все осмотрел? Огневые точки расставлены? Патронный запас на месте? — спросил его Аввакумов.
        — Да, — ответил Блинов и потянулся за чайником.
        — Как патрули, заставы? Все в порядке? Зайченко все сделал?
        — Все, — ответил Блинов с обычной для него краткостью.
        Ночь уже истекала. Здесь же, в пустой комнате, в углу, на чемодане, сидела Агния Ивановна. Она похудела, истревожилась, исхлопоталась за эти дни. Они пронеслись с грохотом, как поезда мимо станции. Агния Ивановна впервые увидела воочию дела своего сына. «Он — сильный! — подумала она. — Покойный Макар Иваныч был мягкий человек и любил выпивать и никогда не думал о таких делах. Да, сын в меня! В меня», — решила она с гордостью.
        Возле чемодана дремал на полу Сашка. Иногда он вскидывал голову, щурился, как рыжий кот, и опять закрывал глаза.
        В комнату вошли два пулеметчика с передовой заставы. У входа они вытерли ноги о порог и отряхнулись от воды.
        — Товарищ Аввакумов, вой слышится из города, — сказал паренек в кожаной тужурке и, сняв с головы ушанку, выжал из нее воду ручьем, как из тряпки. — Дождь садит... и вой... Что такое?
        Аввакумов взглянул на Блинова:
        — Послушаем, что там?
        Блинов, ни слова не говоря, напялил на себя свой кожух и первым вышел из комнаты. За ним вышли пулеметчики.
        Макарыч, проходя мимо матери, сказал:
        — Мамаша, а что вы-то маетесь? Хотите, я вам сейчас тюфячок достану? Прилягте!
        — Належусь еще, — сказала строго старуха. — Иди, иди! Занимайся делом!


31

        Начинался сырой и холодный рассвет. Аввакумов пошел вперед, за заставу. Вдруг кто-то схватил его. Он отдернул ногу, отскочил и услыхал стон. Он увидел Юсупа.
        Юсуп приподнялся на локтях. Его лицо было перехлестнуто нагайкой: под левым глазом, очевидно от удара, вспух багрово-красный пузырь. Юсуп дрожал, прикрываясь рваным халатом. Аввакумов наклонился к нему:
        — Что с тобой? Это ты кричал?
        — Там... — юноша махнул рукой в сторону города. — Орда, орда!
        — Тебя побили?
        — Да.
        — За что били?
        — Голову били. Орда.
        — Офицеры?
        — Не... Пьяный кипчак.
        Аввакумов позвал Блинова. С его помощью он привел Юсупа в лазарет, к Варе.
        Юсуп рассказал, что в городе появились кипчаки. Они сильны и храбры и режут всех, кто попадается им под руку. Все накурились анаши. Юсуп стер с лица слезы и взвизгнул:
        — Смерть!
        — Не понимаю. Какая смерть? Говори яснее! — сказал нетерпеливо Аввакумов.
        — Они говорят, в городе будет хан.
        — Какой хан?
        — Хан, хан! Кокандский хан Иргаш! — закричал Юсуп.
        Аввакумов схватил Блинова за рукав:
        — Ты слышишь, что происходит? Докатились, значит! — Встревоженное лицо Аввакумова вдруг изменилось, как будто это известие даже обрадовало его. — Ведь это докатились они, голубчики! Ведь это... Это уж крышка им, значит! Дальше-то уж некуда? Некуда, некуда! — все повторял Аввакумов. — Хан? О хане я и не подумал. Ну что же, хан так хан! Тем лучше... Ха-ан! — вдруг фыркнул Аввакумов и потом заторопился: — Вы, сестрица, значит, как следует тут лечите! А нам теперь некогда! Некогда! — сказал он. — У нас теперь... Теперь у нас хлопот полон рот. — Он обернулся к Блинову: — «Пойдем, Василий Егорович! Немедленно, сейчас же посылай в город разведчика! Надо узнать все толком.
        Он успокоился. Все стало ясно. «Завтра начнется бой», — подумал он.


32

        Улема действительно совершила переворот. Иргаш внезапно арестовал военного министра Чанышева. Мустафа успел бежать. Мануфактуристы и хлопковики, друзья Мустафы, скрылись. Только крупные торговцы были за Иргаша. В этой каше они сводили свои прежние счеты. Иргаш провозгласил себя кокандским ханом и объявил приказ о расстреле всех большевиков.
        За городом, в одном из кишлаков, дехкане задержали чей-то экипаж. Никто из дехкан не знал ни Мустафы, ни его спутников. Только случайность спасла их от гибели. Кишлачный староста-аксакал ловко обманул односельчан и выпустил Мустафу.
        Вести катились, как огромные волны. Двести пятьдесят мечетей, не считая соборных, базары и мосты через мутный Сай, переполненные народом, сообщали всем, что Иргаш объявил священную войну, джихад. Везде работали агитаторы улемы. Они уверяли, что наступило время справедливости и благочестия. В то же время они говорили об уничтожении власти спекулянтов. Они называли народу ненавистные имена Давыдовых и Мамедовых. Народ давно ожидал этого; он не мог знать, что это только ловушка, что в исступленных криках азанчей** и мусульманских семинаристов кроется новый обман.
        На паперти кокандской соборной мечети, около башен Джума и желтых стен духовного училища Мадалихана кружился Мулла-Баба.
        — Чьи времена... чьи времена наступают? — орал Мулла-Баба яростным голосом. — Наступают мусульманские времена.
        Джигиты, вооруженные карабинами, стояли за спиной проповедников и агитаторов. Джигиты слушали, хорошо ли работает Мулла-Баба. Ораторы усердно разрывали на себе одежды. Джигитам нравилось это.
        Вместе с Мулла-Бабой неистовствовали его ученики:
        — Джихад! Священная война, мусульмане! — вопили они. — У нас единое государство от Коканда до Китая! Долой евреев и красных! У нас не будет богатых и бедных!
        — Врете! — крикнул кто-то из толпы.
        Джигиты бросились на крик, рассекая конями толпу. Крикнувший исчез.
        В Старом городе пахло лошадьми и конским навозом. Конники запалили костры. Под базарными навесами валялись жители кишлаков, их насильно приволокли сюда. Это войско, с пиками, ножами и дубинами, отчаянно мерзло.
        Пищу не ели, а жрали, чтобы согреться. На стоянках не хватало воды и котлов. Кишлачники становились в очередь, к ним примазывались воры и бродяги, все они жадно уничтожали недоваренных баранов. Собаки суетились около огней, глотая сизые бараньи кишки и слизывая кровь, пролитую на каменных очагах.
        Всадники, приехавшие в Коканд по зову Иргаша, с нетерпением ожидали грабежей. Это были кипчаки.
        Славные в прошлом наездники, после падения Золотой Орды храбрые кипчаки вернулись в низовья Аму- и Сыр-Дарьи, в старые свои улусы**, осев в Кокандском ханстве. Смелые, энергичные, они считали себя вправе хозяйничать и распоряжаться этой страной. Гвардия хана, его министры, губернаторы, уездные начальники всегда назначались ханом из кипчакских родов.
        Иргаш использовал эту традицию, послав гонцов по старым адресам. Правда, это были уже не прежние лихие войска. Время принудило кочевников к оседлости. Они выучились растить хлопок, дыни, пшеницу и мак. Узбеки считали их богатым племенем. Но молодежь слыхала от родоначальников, что в старину они жили привольнее и богаче. «Смута — вот счастье джигита», — говорили старики. Вспомнив прошлое, опьянев от надежд, они послали к Иргашу своих сыновей. Беззаботные юноши разъезжали по улицам Коканда, весело перекликаясь и задевая пешеходов. Верблюжий караван с хлебом стоял возле Сая. Уставшие верблюды, подгибая колени, фыркали и тянулись к воде. От верблюдов шел невыносимый запах пота. Зимняя дорога в эти дни из-за дождей и снега была очень тяжелой и утомительной.
        Иргаш, одетый в зеленый халат, в белоснежной чалме, окруженный своими порученцами, торжественно выехал к всадникам, чтобы поднять их настроение и воинственность. Есаулы построили отряды. Пестрая, яркая конница, сверкая красками цветных одежд, сталью клинков и пик, бешено пролетела по проспекту. Взволнованный и разгоряченный Иргаш приветствовал ее, обещая победу и богатую добычу. Начальники отрядов, играя саблями, отвечали ему.
        Баи ликовали. Люди, окружавшие Иргаша, старались протиснуться поближе к нему, чтобы сказать какую-нибудь любезность. Только Хамдам скромно держался в стороне от шума. Он сидел на высокой лошади, тонкой и беспокойной. Она нервничала, ей хотелось броситься вслед скакавшим джигитам. Чтобы успокоить ее, Хамдам натягивал на себя повод, лошадь пятилась, ее толкали соседние лошади. Незаметно Хамдам выбрался из толпы и скрылся.
        Его бандитские отряды уже заняли подступы к Старому городу, уничтожая евреев и русских. Они выводили их из квартир и резали тут же на улице, около домов. Люди, спасаясь от смерти, убегали на плоские крыши, оттуда спрыгивали в сады, прятались между заборами. Скрыться было трудно. Трупы мужчин, женщин, стариков, девушек, детей валялись на улицах...


33

        Мулла-Баба вернулся с площади. Дома у него сидел гость. Это был Джемс. Мулла-Баба жил в духовном училище.
        В комнатах было уютно и тихо. Около входной двери, в камине, сделанном из камня, пылали уголья; над ними, на шомполе, висел медный кувшин. Софта-студент готовил чай. Он знал, что после трудного дня у наставника охрипнет голос и высохнет глотка.
        Хозяин предложил гостю лепешек, варенья и молока. Гость отказался. Он пробрался сюда, чтобы спасти полковника Чанышева из тюрьмы, он требовал от Мулла-Бабы категорического и безусловного исполнения своего приказа. Говорили они по-узбекски. Старик принимал Джемса за узбека-джадида. Мулла-Баба юлил и жаловался:
        — Иргаш вырвался... Кто поймает рыбу, когда та прыгнула в воду? Еще день-два, тогда можно с ним поговорить...
        Джемс указал на то, что Чанышев подвергается в тюрьме смертельной опасности.
        — Все опасно... — задумчиво ответил Мулла, снимая с полочек блестящую фарфоровую посуду.
        В эту минуту он был уже не тем лукавым политиком, который играл с Иргашом на заседании комитета улемы, и уж совсем никак не походил на старого разъяренного волка, обскакавшего сегодня все городские площади.
        События развернулись скорее, чем предполагал Джемс. Приехав к Чанышеву в штаб, он уже никого не застал там, кроме молодых кипчаков, сидевших на паркете. Он увидел изрубленные саблями письменные столы и пламя в печках.
        Джемс только две недели тому назад прибыл сюда из Баку через Каспий. Интерес к Чанышеву у него был чисто служебный: из Ташкента ему донесли, что Чанышев должен быть цел. Очевидно, кто-то рассчитывал на дальнейшие услуги полковника. Джемсу предписали вывезти Чанышева из Коканда. Теперь он боялся неприятностей и обещал Мулла-Бабе деньги за освобождение из тюрьмы этого человека.
        Мулла пропустил мимо ушей эти слова о деньгах. Как будто он забыл обо всем на свете. Подавая гостю чай, Мулла-Баба стал говорить о книгах. В стенах комнаты, в небольших альковчиках, лежали пачки старинных книг и рукописей. Альковчиков было много. Шелковая завеса прикрывала эту восточную библиотеку. Тучный старик держался с приятной и легкой сдержанностью; он ходил от одного альковчика к другому, точно благостный седой Авраам. Он был в шерстяных белых чулках. Туфли его сушились у камина. Пол, затянутый войлоком и коврами, скрадывал шаги.
        — Вот красавица! — сказал старик, протянув англичанину книгу, украшенную выцветшими великолепными миниатюрами, историю Тимура — «Зафар Намэ», редчайший экземпляр, датированный 840-м годом гиджры, то есть 33-м годом после смерти Тимура. На одном из листков художник, очевидно современник завоевателя мира, написал его портрет: седоватая борода, редкая, клином, белые усы, спускающиеся по углам рта к бороде, высокий лоб, жестокий взгляд.
        Джемс понял, что старик оттягивает решительную минуту. Из приличия он рассматривал голову великого тюрка.
        — Да, — хладнокровно сказал он, — сегодня на улицах я видел некоторые картины, от которых не отказался бы этот хромой! Это было интересно.
        — Да, — спокойно, в тон ему, ответил Мулла-Баба, — сегодня я тоже видел на улицах одну свинью. Среди всего этого смятения она прекрасно ела свои помои. Вот предел мудрости!
        — Да? — Джемс понял намек, но не растерялся. — Очевидно, эта свинья просто была глухой, — сказал он; затем разведчик встал и, уже ничего не говоря о деньгах, коротко и отрывисто, как командир подчиненному, заявил Мулла-Бабе: — Я ухожу, торопитесь с Чанышевым! Это надо сделать непременно! — Он подчеркнул голосом последнюю фразу.
        — Кто вы? Узбек? — спросил его Мулла-Баба.
        — Нет, я из Турции. Я друг президента Камаля. Меня зовут Замир-паша.
        Мулла-Баба проводил его поклоном.
        Джемс прошел по городу в гостиницу.
        На площадях еще стоял стон от возбуждения. Но толпы уже разбивались на кучки. Кучки растекались ручейками по переулкам. Ручейки текли... Приближалась ночь. Одинокий человек, остановившийся перед глиняным порогом старого дома, уже не мог думать о священной войне. Он боялся этой жизни, переполненной криками. Он старался вспомнить: кто же кричал на площади? Он? Нет. Его друг, шорник Али? Нет. Тюбетеечник Ариф? Нет. Сапожник Агаев? Нет. Медники, кузнецы? Возможно, кто-нибудь из них и орал. Но только не его приятели. Нет, нет, правду говорят люди, нужно держаться подальше от всего этого. Они (трудовой народ) не пошли за Иргашом и не питали вражды к русским.
        Штаб Иргаша был ярко освещен. Ветер вскидывал над крышей большое знамя и яростно играл жесткими конскими хвостами, привязанными к древку. На зеленом шелке знамени красными нитками была выткана надпись: «Все собирайтесь на защиту ислама!»


34

        Их было человек триста, ташкентских рабочих и солдат. Во главе отряда был комиссар Погонин, высокий человек в кожаном обмундировании. Он стоял точно памятник и молча наблюдал, как люди выкатывают пулеметы, собирают ящики, как возле них бегали взводные, распоряжаясь и покрикивая. Электричество не действовало, стрелочники освещали перрон лучиной. Аввакумову Погонин предъявил мандат, в котором Ташкент именовал его руководителем всех кокандских операций.
        — Не будем спорить! Я рад, что вы наконец прибыли, — весело сказал Аввакумов.
        Но приезжий на веселость Аввакумова не откликнулся. С подчеркнутой сухостью он приказал Аввакумову доложить о положении в крепости.
        «Вот ты какой!» — подумал Аввакумов, невольно усмехнулся про себя и, быстро подтянувшись, отрапортовал комиссару именно теми словами, которых тот ждал, то есть так же сухо и официально.
        — Орудия у вас? — перебил его Погонин.
        — У нас, — ответил Аввакумов.
        — Так что же вы канителитесь?
        — Мы не канителимся. Мы работаем так, как нам подсказывает наша революционная совесть.
        — Совесть... Совесть... — задумчиво повторил Погонин. — Ладно!
        Командиры поехали в крепость, на заседание Ревкома. Ночь была судорожная, часто вспыхивал горизонт. По стенам цитадели стояли часовые. Летел снег. Мгла окутала здания. Даже к утру темнота еще не совсем рассеялась. На лиловом небе проступали очертания городских построек и садов плоскими и расплывчатыми тенями.


35

        Варя за крепостной стеной встретила Сашку. Он сидел прямо на земле, без шапки, опустив ноги в сухую траву. Сашка глядел в бинокль.
        — Ну, как? Что видать? — спросила она.
        — Да ничего. Все то же.
        Оба они замолчали. Достав бумагу и махорку, Сашка долго возился, скручивая себе папиросу. Видно было, что он неотрывно о чем-то думает. Иногда, прислушавшись, он опять хватался за бинокль и снова опускал его с отчаянием.
        — В чем дело, товарищ Лихолетов?
        — Так, скучно что-то... Скажите, товарищ Варя, вы знаете, что такое «химера»?
        — Химера?
        — Да.
        — Это зачем же вам?
        — Надо.
        — Химера? Химера, кажется, что-то древнее. Такое уродливое животное, безобразное, крылатое.
        — Древний зверь.
        — В этом роде.
        — Ну да! Вот и я так думал, — самоуверенно сказал Сашка.
        Варя улыбнулась.
        — Ну, не совсем так уж. Я сама точно не знаю. Химеры есть в Париже, на соборе Парижской богоматери, на крыше.
        — На крыше? — удивился Сашка. — Что же, они живут там, как коты?
        — Да они каменные!
        — Ах, каменные! — недовольно пробормотал Сашка.
        — А почему вы спрашиваете?
        — Макарыч вчера сказал... Старуха-то наша, Агния Ивановна, вчера без спросу уперлась в город. Проберусь, говорит, что мне сделают. Вот прах ее возьми!
        — Да что ей там занадобилось?
        — Не знаю. Листовку понесла к узбекам, что ли? И нету до сих пор.
        В сумраке пропела труба.
        — Сбор! — тревожно сказал Сашка.
        Он вошел в штаб, когда говорил Зайченко.
        Аввакумов смотрел на Зайченко не мигая. Зайченко чувствовал это и часто поднимал руку, будто принимая клятву.
        — Противник превосходит нас раз в двадцать, думаю. Если противник предпримет штурм, не стесняясь потерями своего состава... Это в духе азиатов... Их тактика... Наша батарея, лишившись своего преимущества — дальнобойного оружия, превратится в пистолет... Прямая наводка... А потом просто в немой металл! Пулеметы? Неоднократно ремонтированы. Могут сдать в решительный момент. Лент мало.
        — Чего вы требуете? — прервал его Аввакумов.
        — Артиллерийского разгрома Коканда. Пока есть снаряды. Выиграем в скорости и в оружии. — Легкая усмешка готова была появиться у Зайченко на губах. Он подавил ее.
        — С точки зрения военной науки это экономично и правильно, — сказал приезжий комиссар, закуривая толстую папиросу.
        — Нет, — решительно сказал Аввакумов и оглянулся на Сашку.
        Сашка кивнул ему и зашептал:
        — Я за тебя, Макарыч! За тебя!
        — То есть как нет? Как военный специалист, я заявляю... — крикнул Зайченко...
        Муратов быстро поднял руку и сказал:
        — Тише, тише! Погодите, товарищи! Денис Макарович, ты же не отрицаешь военной науки?
        — Не могу отрицать, чего не знаю.
        — Ну вот! А ведь смерть висит над гарнизоном! Ты знаешь, что донесла разведка?
        — Ну?
        — Знаешь, сколько их? Они нас палками побьют.
        — Не сдаюсь ни улеме, ни баям.
        — Да и я не сдаюсь! Но я гуманист. Тут у нас и женщины есть, и дети, и старики. Нельзя же вопреки военной науке!
        — Попробуем! Наука-то буржуазная... — сказал Аввакумов.
        — Ташкент... — авторитетно подчеркнул Погонин, — предписывает!
        — Предписывает? — Аввакумов заволновался, задергал пояс. — Какой Ташкент? Кто персонально? Вы? Еще кто? Нет, уж мной не командуй. Непролетарским душком пахнет в ваших речах, товарищ Погонин. Позвольте уж мне откровенно сказать — великодержавным! Позвольте мне иметь свое мнение! Я понимаю, что если сегодня мы не будем действовать, нас действительно раздавят. Ясно, что Иргаш не для шуток поднял зеленое знамя. Всю краевую демократию он сотрет в порошок. Пусть-ка кто-нибудь сейчас пикнет в Коканде!
        — Тогда в чем дело? О чем спор? — Погонин с досадой пожал плечами и отошел к столу, заваленному патронами и едой.
        — Я не хочу разгрома, — упрямо заявил Аввакумов.
        — А чего? Чего? Чего хотите? Дело не только в вашем Коканде. Коканд — ключ к Средней Азии, — злобно проворчал Погонин. Невольно на его лице появилось пренебрежение, и Аввакумов это заметил.
        — Что-то до сих пор вы мало помнили об этом ключе, — сказал Аввакумов. Он не мог удержаться, чтобы не съязвить. Упрямо выставив вперед голову, он говорил, отрубая фразу за фразой: — Я против истерики. Я за них... За этих дурней, что носятся там по городу и хотят нас перерезать. Что поделаешь? Но я пришел сюда для них... Ведь у нас не так, мы не делимся: узбек, русский. Вот в крепости и узбеки собрались. Наши! А сколько таких еще там!
        — Конкретно! Что вы предлагаете? Я не понимаю вас, — вздохнул Погонин.
        — Извольте! Могу конкретно. Где карта Коканда? — спросил Денис Макарович.
        Начали искать карту. Аввакумов сразу понял, что Погонин своей напористостью захочет сбить его, вскрыть какое-нибудь слабое место в его плане защиты, и поэтому сейчас нужно держать ухо востро. Нужно не теряться. Умные и живые глаза Аввакумова вдруг остановились, остекленели. Белок стал желтым от прилива крови. Он шарил по столу, сердито расшвыривая попадавшиеся ему под руку куски хлеба, сахара, он еле сдерживал себя, чтобы не разразиться площадной бранью, как иной раз бывало в депо, на ремонте, в минуту сильного гнева. «Нет, не уступлю. Ни за что!» — подумал Аввакумов и сказал Погонину:
        — Если я останусь жив, это еще не значит, что будет жива революция. Наплюйте мне в глаза, если я буду так думать! Где карта, черт возьми? Я вам сейчас докажу, что надо делать.
        Оказалось, что Сашка сидит на карте. Карту от него отобрали.
        — Вот извольте! Я сейчас все объясню, — сказал Аввакумов, одним движением руки очистив стол и раскладывая на нем карту.
        Сашка глядел ему в рот, делая губами какие-то странные движения, будто глотая каждое слово, сказанное Аввакумовым.
        — Пункт первый... — сказал Аввакумов — Нам известны все точки скопления противника... Вот они... Тут, тут, тут... Вот кого мы будем бить! Вот, вот, вот! Пункт второй... Предварительно ставим ультиматум. Допустим, чтобы до полудня решил Иргаш... Предупреждаем его об обстреле. Пункт третий... Город щадить. Во что бы то ни стало щадить город и население.
        — Я за твой план, Макарыч, — мрачно сказал Блинов.
        — И... — перебил его Погонин, — в двенадцать вы сдаете крепость, и вас режут кипчаки.
        — Макарыч, ты рискуешь революцией?
        — Нет, Муратов, только головой. В победу верю.
        — Бред! — сказал холодно Зайченко и вышел из комнаты.
        «Решительная победа, никаких разговоров и горы трупов — вот что надо, — подумал он. — Пусть Ташкент поймет, что могут сделать пушки и способный офицер. Здесь первая ставка... И когда историки будут писать о Кокандской автономии, они скажут, что артиллерист Зайченко уничтожил ее. Вот и все!»
        Случилось иначе. Ревком принял план Аввакумова и в одиннадцатом часу дня 19 февраля предложил Иргашу сдаться. А в двенадцать сорок пять был получен от Иргаша отказ.


36

        Иргаш начал штурм крепости. Опять на площадях и улицах перед толпами дехкан, вооруженных чем попало, выступали агитаторы и муллы, объявляя о священной войне. Неслись есаулы, собирая конницу и отряды стрелков. Установив за городом пулеметы, Хамдам ждал. Позиция была верная. Дехкан погнали. Размахивая ножами и палками, подняв крик и вой, они бросились вперед к крепости, подгоняемые плетками всадников. Когда всадники остановили их, толпы ринулись обратно, все уничтожая на своем пути. Улицы снова покрылись кровью.
        В час дня упал первый снаряд, выпущенный крепостью. Он не разорвался. Второй также. Третий снес несколько домов, выстроенных из глины. Четвертый упал в табун стреноженных лошадей. Они кинулись в стороны, оборвав перевязи, сбивая с ног коноводов. Прыгая, лошади ломали ноги. Они храпели, фыркали, почуяв опасность. Связанные, без всадника на спине, не управляемые никем, они пугались каждого орудийного залпа, грызли путы и кричали...
        Снаряды падали на площадь, где собиралась пехота Иргаша, вдоль водопоев, возле походных котлов, еще дымившихся ароматом пищи, на улицах, где кавалерия Иргаша ждала сигнала, чтобы кинуться в бой. Снаряды разрывались на шоссе и на проселочных дорогах. Вспыхивали сады...
        В черной вытертой тужурке, отороченной серым барашком, в старой фронтовой фуражке, артиллерист-комендант прогуливался целый день мимо батареи, точно на параде. Он не говорил ни с кем, кроме наводчиков и Аввакумова. Он чувствовал, что Аввакумов как-то незаметно, деликатно, незримо, но все-таки посматривает за ним, и это побуждало его также незримо и незаметно следить за Аввакумовым. «Не доверяет, — думал он. — Побаивается. Пускай, пускай!» Втайне Зайченко гордился этим. Ему нравилось, что людям приходится считаться с ним. Он выше подымал плечи и держался подчеркнуто и деловито-холодно.
        Над Кокандом стоял дым...
        К вечеру с ближайшей заставы прибежали красногвардейцы, сказав: «Опять они... Нападение!» Метрах в полутораста от крепости ползли пластуны. Сколько их, красногвардейцы не знали. Может быть, несколько сот. Окружив заставы, они медленно приближались к стенам крепости. Юсуп схватил за руку Дениса Макаровича, прижался к нему.
        — Изготовить пулеметы! — спокойно скомандовал Зайченко. — Гранатометчикам приготовиться!
        — Если они не боятся снарядов, так неужели вас испугаются? — спросил Аввакумов.
        — А человека побоятся! — сказал Лихолетов и упрямо качнул головой.
        Зайченко подтвердил, что Лихолетов прав. Сашка рассмеялся:
        — Вот видишь, и Зайченко меня поддерживает! А что, товарищ комендант, идемте с нами? Все равно, если мы их не напугаем, часа через полтора всех кончат.
        Зайченко сухо ответил:
        — Каждому свое место и своя смерть.
        Лихолетов улыбнулся, и совершенно напрасно. Зайченко не был трусом. Он просто иначе смотрел на себя. Он считал, что умереть никогда не поздно и что его дело — распоряжаться боем, в этом его обязанность.
        Аввакумов понял это и одобрительно сказал ему:
        — Верно, верно! Верная точка зрения. Не слушайте вы этого гусара!
        Сашка улыбнулся, тряхнул головой и, подойдя к Аввакумову, обнял его.
        — Ну, Денис Макарович, — сказал он, — прощевай! Передай привет, если доживешь, всему будущему социализму. Скажи поколениям, что тяжело нам было и что мы желаем им счастья!
        В казарме плакали дети. Некоторые женщины ушли в церковь молиться.
        — Кто же с тобой? — спросил Сашку как бы запросто Аввакумов.
        Он держался очень спокойно и говорил обо всем как о самых обыкновенных вещах. Он делал это нарочно, понимая, что беспокойство и паника в штабе только напортят делу.
        — Да наши пойдут, комендантская команда! — ответил Сашка уже несколько лихорадочно, но тоже еще сдерживаясь. — Да кое-кого из рабочих возьмем, помоложе.
        Денис Макарович расцеловался с Лихолетовым.
        Через полчаса неподалеку от крепости раздался стон. Затем вспыхнули гранаты. Они взрывались непрерывно, заглушая человеческий вой. Из вылазки никто не вернулся, кроме Сашки и Юсупа. Когда Аввакумов спросил юношу, каким же образом он попал в эту вылазку, Юсуп ответил:
        — Никто не смеет сказать, что узбек — трус.
        Он был синий от усталости, грязи и запекшейся крови и свалился тут же, около казармы.


37

        Крепость продолжала стрелять методически и спокойно. Кипчаки, не выдержав наконец орудийного огня, рассыпались по городу. Козак Насыров собирал их, посылая в новую атаку. После нескольких наступлений испуганные отряды стали таять. Обстрел различных точек города, рассчитанный с математической правильностью, сильнее действовал на воображение, чем непрерывная канонада. Крепость стреляла очередями, как машина. Среди кипчаков создалось представление, что она может громить их без конца. Хамдам прибыл в штаб Иргаша и заявил ему, что потерял половину своих отрядов.
        — Они просто удирают. Я должен покинуть Коканд, — сказал он о своих отрядниках и о себе.
        Иргаш сидел на подоконнике и смотрел в окно. Над его штабом еще развевалось зеленое знамя. Внизу под окнами шумели и ругались начальники отрядов. Они обвиняли друг друга в трусости. Некоторые из них вскакивали на лошадей и, не взглянув в ту сторону, где сидел кокандский хан, уносились неизвестно куда вместе со своими джигитами. Иргаш чувствовал, что большинство дожидается ночи, тогда все растечется, как туман, и до зари растает все его могущество.
        Хамдам — единственный, кто остался около него, но это только потому, что он ненавистник и ему сладко видеть соперника в час унижения. Так думал Иргаш о своем союзнике.
        Хамдаму действительно был приятен разгром Иргаша. С первых встреч Хамдам заметил, что этот человек любит власть. Но Хамдам тоже ее любит. Значит, где-нибудь, когда-нибудь они должны столкнуться. На первых порах он уступил Иргашу, так как за Иргаша высказывались и люди и организации. Но эту мнимую уступчивость отлично понимал Иргаш, да и Хамдам не скрывал ее. Он не выступал открыто против Иргаша, и даже сейчас, в минуты, близкие к падению Иргаша, ничем не обнаружил своей радости, но Иргаш должен был чувствовать, что Хамдам равен ему и только случай держит его в подчинении.
        Иргаш был расстроен. Как тонущий хватается за соломинку, так он схватился теперь за Хамдама, — он даже обнял его.
        — Дорогой друг, — сказал он, потеряв власть над собой, — я гибну. Где причина?
        — Ты не знал разве, что имеешь дело с рабами? — ответил резко Хамдам.
        — Разве я дал им волю? — задумчиво спросил Иргаш.
        Хамдам откровенно расхохотался:
        — Нет, на это у тебя не хватило смелости.
        — Но ведь они пошли за мной?
        — А потом наплевали тебе в шапку!
        Коренастый, маленький, уверенный в себе солдат, в солдатском обмундировании, в сером плаще, в старой засаленной тюбетейке, Хамдам никак не был похож на одного из соратников кокандского хана. Начиная с Иргаша, все его близкие друзья и начальники обернули себе голову чалмой. Хамдам этого не сделал. Один только раз он позволил уговорить себя, в день молебствия улемы на площади. «Да и то моя чалма распустилась!» — смеялся он над собой. Он считал лишним рядиться. «Глупые затеи! — говорил он себе. — Дело не в одежде, а в душе. Смешны все эти украшения, клички и партии! Как будто мы управляем событиями! Они текут сами, как вода... Наш бог — судьба».
        Хамдам был одинок и верил только себе, только своему чувству, которое подсказывало ему: «Ты все получишь. Умей ждать! Живи так, как живут кошки в доме! Будь осторожен и в ненависти и в любви!»
        Хамдам хотел проститься с Иргашом, но Иргаш удерживал его.
        — Ты все еще надеешься? — сказал Хамдам. — Хорошо. Я останусь, если ты просишь. Но когда пойдет, русская пехота...
        — Там не только русские, — вставил Козак Насыров.
        Он только что вернулся из боя. В последний раз, пользуясь темнотой, с отрядом всадников он попробовал налететь на крепость и видел там узбеков. Иргаш вскочил, как зверь, увидевший жертву. Он налетел на киргиза с криком:
        — И ты вернулся, не порубив их!
        — Я не сумасшедший, — равнодушно ответил хану любимый есаул.
        Иргаш побагровел и камчой сбил с Насырова высокую черную папаху. Хамдам, поморщившись, удержал руку Иргаша:
        — Не сердись, брат! Все это сейчас бесполезно. Когда русская пехота выйдет из крепости, кишлачники все равно побегут. А это будет только утром. Не думай, что в Коканде остались одни храбрые! Нет! Наоборот! Остались только трусы, которые еще боятся тебя, но в последнюю минуту они тебя предадут. Умные и решительные покинули неверное дело. Я ведь ухожу не из трусости, ты это понимаешь, а из благоразумия. Как хочешь? Хочешь, я останусь?
        — Уезжай! — прохрипел Иргаш и сбросил с себя халат.
        Хамдам приложил руку к сердцу. Выходя, он встретился глазами с Козаком Насыровым. Насыров, покусывая свою порубленную губу, стоял навытяжку около дверей. Хамдам улыбнулся ему, как друг, призывающий к терпению.


38

        Утром остатки банд Иргаша скрылись при первом появлении красной пехоты. Сам Иргаш удрал раньше всех с личным отрядом. Но, удирая, он не забыл в тюрьме Чанышева, он захватил его с собой. Дашнаки, войдя в Старый город, вместо того чтобы вылавливать вооруженных джигитов, занялись местью. Их обуздали...
        Город, занятый почти без сопротивления, притих, остывая от крови. Открылись городские лавки. Ожил испуганный базар. Вороватые лавочники, еще вчера кричавшие у мечетей, быстро прятались, заметив красногвардейца. Узбекские добровольцы несли городскую охрану. Обыватели еще плохо верили в прочность власти и боялись всего. Круглые сутки работал Ревком.
        В первый день Аввакумов не заметил исчезновения матери. Вернее сказать, мысль об этом постоянно перебивалась другими мыслями, которые казались более важными, неотложными, срочными. Вначале он еще надеялся, что мать отыщется где-нибудь у знакомых. Быть может, больна, упала, ранена. На второй день начались ее розыски. Но безрезультатно.
        Прошла неделя... Аввакумов перевернул весь Коканд. Один из жителей квартала Галя-Бакал сообщил, что он видел ее на улице перед резней, она была с узелком. Вот и все, что он мог сказать. Те, кто зарывал трупы, заявили, что они ничего не помнят. Старуха ушла и не вернулась — и вот кончилась вся жизнь. Детство, девичество, нужда, счастье, надежды, старость — ничего нет. Человек испарился, как роса...
        Безвестность, при которой даже трудно было себе представить всю обстановку гибели Агнии Ивановны, страшно поразила Аввакумова. Он, в сущности, никогда не имел особенной близости с матерью. Жилось всегда трудно. С четырнадцати лет ему пришлось покинуть Коканд, искать работы по другим городам, и вернулся он обратно, на старое пепелище, уже вполне взрослым и даже начинающим стареть человеком. Революция удержала его в Коканде, и тут, при непрерывной работе, при постоянном беспокойстве, также не нашлось времени, чтобы как-то сблизиться с матерью. И теперь он чувствовал, что потеря этой обыкновенной, полуграмотной женщины — не только потеря матери: из жизни ушел человек умный и решительный, который мог бы ему помочь в нужную минуту. Возникали и другие мысли: «Хорошо было бы сейчас успокоить старуху, дать ей на старости лет отдых...» И то, что она до этого не дожила, что ее как будто вырвали из жизни, приводило его в тяжелое и угнетенное состояние.
        Когда в окрестностях опять появились разбежавшиеся из Коканда шайки и начались грабежи, убийства и разбои, Денис Макарович упросил Ревком отправить его на ликвидацию этих шаек. Он надеялся, что походная жизнь поможет ему рассеяться. Ревком охотно поручил Аввакумову это дело. Аввакумов составил отряд из трех эскадронов.
        Отряд этот не раз участвовал в стычках, бывал крепко обстрелян и немало пленных отправил в Коканд. Об Аввакумове пошли легенды. Помимо храбрости, отряд славился порядком. Люди и лошади выглядели так, что хоть сейчас выходи с ними на парад: отличная обмундировка, отличная амуниция, великолепное оружие. Практичный командир умел заботиться не только о военной славе: отряд всегда был сыт и свеж.
        Иргаш пропал. Аввакумов, разыскивая Иргаша, догадывался, что банды возникли не случайно, и предполагал, что где-то вблизи сидит неуловимый курбаши**. Он расспрашивал крестьян. Но в кишлаках крестьяне еще боялись мести и прятали басмачей.


39

        Трибунал, разбирая дело Парамонова о принятии подкупа, в протоколах невольно натолкнулся на показания, свидетельствующие о странном поведении коменданта во время осады. Аввакумов, запрошенный по этому поводу, уговорил членов трибунала до поры до времени не вызывать Зайченко.
        — Мне хочется верить, что человек, как говорят, перебродит, а потом явится и расскажет сам, — сказал он.
        С Аввакумовым следственная комиссия посчиталась, и Зайченко не тревожили. Вызывались бойцы; ничего существенного они показать не могли. Пожалуй, самое важное сообщение сделал Лихолетов.
        — В эту ночь мне не спалось, — рассказывал он. — Мне не понравилось, что комендант будто нарочно услал меня. Я стал раздумывать об этом и решил наконец пойти к нему и потребовать, чтобы он ничего не предпринимал тайно от гарнизона. Я вышел из казармы, по привычке взяв винтовку, и когда стал подходить к комендантскому помещению, увидел двух людей: старика и Зайченко. Они шли молча. Было очень темно, и они меня не заметили. Когда они свернули к воротам, мне стало ясно, что Зайченко провожает старика, чтобы караульный пропустил его, не задержал. «Хорошо, — думаю, — посмотрим, что будет дальше!» Думаю: «В последний момент ввяжусь, когда застигну у калитки, чтобы узнать, почему выпускает, на каком основании?» Вдруг шум, слышу, нападение. Я стал стрелять. Поднял всех. Нападение мы отбили. На следующий день доложил секретно обо всем товарищу Аввакумову, что мое мнение такое: либо Зайченко участвовал в сговоре и в этот момент хотел сам открыть ворота, чтобы ночью всех нас перерезали, либо он попал впросак. То, что он моментально приказал расстрелять Муллу, сбило меня. Мулла — важный человек. Я подумал: «Если Зайченко — контрреволюционер и паразит, продался врагам, зачем же тогда расстрел Муллы?» Короче скажу, я был в смятении. И об этом рапортовал Аввакумову. Он мне приказал никому не болтать. «Не такое, говорит, время!» А самого Зайченко арестовал. Когда дело дошло до штурма и надо было ремонтировать артиллерию, пришлось нам Зайченко выпустить. Тут еще арест Парамонова многое изменил. Из допроса Парамонова мы увидали, что Зайченко — человек непричастный к освобождению Муллы, абсолютно непричастный, такое у меня убеждение. Правда, одно странно, почему революционный акт комендант поручил Парамонову? Это мне действовало на нервы и отчасти опять заставляло думать: «Не штука ли?» Но Парамонов — не такой человек, чтобы шкурой своей рисковать! Он шкурник, и он бы раскрыл, если бы освобождение было сделано по приказу Зайченко. Ведь тогда вины у Парамонова меньше! Я скорее допускаю, что Парамонов облыжно может показать, только чтобы свалить на другого. Пораскинули туда-сюда, видим — в этом деле комендант наш чист. Мнение мое о коменданте двойственное. Но обвинить ни в чем не могу, не заметил.
        Аввакумов тоже давал объяснения. Они совпадали с показаниями Лихолетова. Он говорил, что если сейчас приступить к допросу коменданта — тот на все может дать прямой ответ. Честный он человек или бесчестный, его ответы будут одинаковы и ничего не обрисуют. Вел переговоры? Вел. Принял предложение о сдаче крепости? Нет, не принял. Хотел выпустить лазутчика? Да, хотел, так как не предполагал вероломного нападения. Кстати, по этому поводу он может сослаться на старый военный устав, который давал ему право на переговоры. После налета решил лазутчика ликвидировать? Да, решил. Провокация ли это? Нет. Вряд ли правительство Мустафы дало бы право коменданту расправиться с Мулла-Бабой, хотя бы даже с целью ускорения восстания. Если бы у него с автономистами была договоренность, комендант имел бы полную возможность сдать крепость без всяких инсценировок и жертв с их стороны.
        — Что же происходило в ту ночь? Хотел ли Зайченко сдать крепость или не хотел? Или только колебался? Вот что должно нас интересовать! — говорил Аввакумов. — Но и тут комендант может ответить, что даже не колебался. Ведь улик нет! А заниматься чтением его души не так-то просто...
        Аввакумов предлагал не торопиться, выждать.
        — Присмотримся! Потерпим! Правда объявится, — говорил он.
        Объявилась она неожиданно.
        Зайченко встретился с Варей.
        Они пошли вместе по Розенбаховскому проспекту, болтая о самых разнообразных пустяках. Перед тем как распрощаться, Варя попросила его зайти к ней.
        — Что-нибудь важное? — спросил он.
        — Да.
        Он усмехнулся.
        — Что же, я рад! Вы на меня смотрите, как леди Макбет, а я не понимаю... Что вы кукситесь?
        Варя занялась приготовлением чая, будто оттягивая начало разговора. Зайченко наблюдал, покуривая папиросу, посмеиваясь про себя. «Женщины не могут без преувеличений. Даже такую обыкновенную вещь, как связь, они раздувают до гигантских размеров», — подумал он.
        За чаем Варя неожиданно спросила Зайченко:
        — Помните наш разговор в крепости?
        — Какой? Когда?
        — После вашего ареста.
        — Ну?
        — А вы знаете, что сейчас идут...
        — Разговоры по делу Парамонова? — перебил ее Зайченко и сморщился. — Глупости, Варенька! Не понимаю, как это может вас волновать? Слыхал. Знаю. Спрашивали про меня. Дальше что?
        — И вы спокойны?
        — Вполне.
        — А я нет. Пойдите к Аввакумову и расскажите ему обо всем честно!
        — Что честно? — Зайченко оттолкнул от себя чашку. — О чем рассказывать?
        — Об одном деле.
        — Каком деле?
        — Я узнала одну вещь, о которой решила вам сказать.
        — Какую вещь?
        — Ну, успокойтесь! Если вы не успокоитесь, я говорить не буду.
        — Я спокоен. Мне не о чем беспокоиться.
        — Вы говорили по телефону с Чанышевым в ту ночь?
        — Говорил. Ну и что?
        — Вы сказали ему, что к семи часам утра сдадите крепость?
        — Позвольте! — Зайченко вскочил, у него покраснели виски; он услыхал, как кровь забилась у него в ушах, будто кто-то хлопал по ним. — Не понимаю! Ничего не понимаю!
        — В аппаратной... на городском телефоне... работала моя подруга Сима. И она мне сказала, что слышала весь ваш разговор. Вы обещали Чанышеву в семь часов сдать крепость.
        — Ну?
        — Все!
        — Что же, она побежит доносить? Может быть, донесла? Вы меня предупреждаете?
        — Я советую вам пойти к Аввакумову и лично объяснить ему.
        — Что объяснить?
        — Разговор с Чанышевым.
        — Мало ли о чем я говорил в ту ночь!
        — Вот и объясните!
        — Какая ерунда! Кроме вас, она с кем-нибудь говорила об этом?
        — Не знаю. Не все ли равно?
        — Конечно, не все равно!
        — Если вы не пойдете, я буду считать вас бесчестным человеком, изменником.
        — Вы говорите глупости! Ведь теперь и этот случаи с Мулла-Бабой будет выглядеть иначе.
        — Надо все объяснить.
        — Что объяснить? Военное дело — это военное дело. Без психологий! Надо это понимать. Мне никто не поверит.
        — Поверят, Костя! Я жизнью клянусь, что поверят. Денис Макарович разберется. Объясниться начистоту надо, если вы чисты, чтобы прекратить все... как недоразумение. А не объяснитесь — значит, вы и вправду...
        — Довольно! — оборвал он ее.
        Зайченко наблюдал: дрожит ли у него рука, когда он подносит спичку, или не дрожит? Закурил.
        — Это какая Сима? Ваша подруга? Черненькая?
        — Да.
        — Она все там же живет?
        Он надел фуражку.
        — Вы куда, Костя?
        — Мне пора.
        — Костя... Костя! Вы к ней?
        — Не кричите!
        — Что ты задумал? Я не пущу тебя.
        — Тише!
        — Костя!
        Она вцепилась в него, схватила за руку. Он отшвырнул ее. Она упала. Она лежала у его ног. Лицо ее было мокро от слез. Ему захотелось ее ударить. Но стыдно было бить женщину каблуком.
        — Чтобы никому об этом! Слышите! — сказал он.
        Варя молчала.
        — Обещаете?
        Молчание.
        — Дура!
        Он швырнул папиросу, сжал кулак, чувствуя, что лихорадка бьет его. Он вдруг стал легкий и пустой, точно футляр. Он нагнулся к Варе. Она закрыла глаза. Он застонал, не зная, на что же ему решиться. Вышел.
        Через полчаса Варя прибежала в крепость к Лихолетову и рассказала ему обо всем. Бросились на квартиру коменданта. Его не оказалось дома.
        Зайченко этой же ночью скрылся из Коканда, имея на себе лишь тюбетейку, рубашку, шаровары да ичиги. Без денег, голодный и рваный, он пешком добрался до Ташкента. Здесь на второй день он был арестован на улице случайно проходившим патрулем. Из милиции, как подозрительного, его отправили в ташкентскую тюрьму. На допросах он отказался назвать себя, потом назвался вымышленным именем Ивана Толстикова, мещанина. Ему не поверили и держали до выяснения. Он думал о побеге, однако никаких средств, никаких возможностей к побегу не оказалось.
        Как это ни странно, но в розыскных документах, высланных из Коканда в Ташкент по поводу исчезновения коменданта Кокандской крепости, не упоминалось о том, что комендант Зайченко не имеет левой руки. Не то канцеляристы забыли об этом, не то упустили это при переписке. Во всяком случае, важно одно, что такая значительная примета, как отсутствие руки, не упоминалась. В розыскном листе стояло: «Низковат, толстоват, брит». Ясно, что по таким приметам трудно было найти Зайченко.
        Ташкентский розыск в одноруком нищем, инвалиде, никак не мог заподозрить коменданта. Зайченко понял, что следователи не связывают его с Кокандом. Он продолжал упорствовать и притворяться обыкновенным беспаспортным бродягой из России. Он думал: «Если дальше все будет продолжаться так же, со мною побьются месяц, два, три, но в конце концов все-таки выпустят».
        Он повеселел и решил надеяться на счастье.


40

        Пробивалась весна. Сбежал снег. Сверкало золотое небо. Степь покрылась голубой травой. Как огни, в ней горели тюльпаны. Желтые степные жаворонки, взрывая своим пением воздух, падали кубарем вниз с прозрачной вышины, точно кусочки солнца. Птицы неслись на восток, звери покидали зимние логовища. Черепахи, высунув из-под щитка свои живые, умные мордочки и черные блестящие лапки, купались в горячих лужах. Стада кочевников спускались с гор. Все наслаждалось жизнью.
        Отряд двигался колонной, по три всадника в ряд.
        Аввакумов, после двух часов непрерывного марша, соскочил с Грошика, вынул из подсумка тряпку и обтер коню влажные, отпотевшие бока. Аввакумов был несколько тяжеловат для своего коня. Маленький, сухопарый, точно выточенный, Грошик уставал под таким наездником. Но Денис Макарович очень дорожил Грошиком и отказывался его обменять.
        Съехав с дороги, он решил дать коню передышку.
        Пока Грошик жадно щипал жирную пахучую траву, Денис Макарович пропустил мимо себя людей, стараясь подглядеть каждую мелочь: кто в каком настроении, какова седловка? В голове отряда ехал Блинов. А в полкилометре от Блинова — передовой дозор из шести испытанных кавалеристов.
        С командиром оставался только Юсуп.
        Аввакумов души не чаял в Юсупе. По ночам, на отдыхе, он рассказывал Юсупу о своей батрацкой жизни у оренбургских казаков, о 1905 годе, о работе в железнодорожном депо на станции Оренбург, о тюрьме, о революции, о германском фронте. Юсуп слушал его с завистью.
        В лице Аввакумова ему случилось увидеть первого русского друга. Походная жизнь сближала. Раньше он наблюдал за русскими лишь издали. Все они казались ему людьми особенными, умными, учеными, знающими тайну жизни. Русские плотники и каменщики работали красивее и быстрее узбеков. На железной дороге, в среде начальства, он встречал только русских. Машинисты и слесаря на хлопковом заводе были русские. Русские солдаты и офицеры отлично владели оружием. В чем же эта тайна? Что нужно делать, чтобы стать таким же? Только учиться? Не может быть! Он поступил в школу, учили там плохо, и школа не понравилась ему.
        Сейчас вместе с Аввакумовым было веселей. Над головой летели птицы. Приятно было чувствовать горячую и ласковую землю. Что будет дальше? Конечно, неизвестно. Но зато как увлекательна была эта неизвестность! Аввакумов любил мечтать и делился своими мечтами с юношей.
        Он говорил ему:
        — Вот, Юсуп, кончится война... Пропадут фабриканты и баи. Узбеки выберут своих комиссаров... Люди создадут огромный союз, он будет объединять все народы. Вырастет новый мир... Этот мир не будет знать ни войны, ни солдат, ни крови.
        — Как же это? Не понимаю.
        — Сейчас еще тебе этого не понять. Но придет время — и каждый человек поймет, что он человек.
        — Офицер мне говорил другое.
        — Какой офицер?
        — Тот, что сбежал.
        — Что же он говорил?
        — Он говорил, что война будет всегда.
        — Он врал тебе, Юсуп.
        — Врал? — Юсуп задумался, а потом спросил, недоумевая: — Но ведь сейчас мы тоже воюем?
        — Это временно.
        — А что же будут делать люди, если перестанут воевать?
        — Они будут жить, Юсуп. Будут жить счастливой, мирной жизнью. А все то, что положено, мы отвоюем за них. Понял?
        — Да, понял, — серьезно ответил Юсуп и оглянулся.
        На востоке взлетел столб белого дыма, телеграф басмачей. За отрядом кто-то следил. Кто-то передавал: «Едут!» Километрах в десяти на песчаном бархане возник другой дым, ответный. Аввакумов и Юсуп, заметив эти дымы, быстро сели на лошадей. Отряд они догнали у небольшой речки.
        Лошади осторожно двигались по скользкой гальке, боясь оступиться. Мост был разрушен. А впереди, неподалеку от моста, стоял небольшой, брошенный, очевидно, кишлачок. Над ним дрожали, как две струны, два бледно-зеленых тополя. Справа, за голубоватым весенним полем, блеснули рельсы.
        В кишлаке всадники встретили глухие стены, закрытые ворота, чайхана была на запоре, на гладкой пустой уличке не показался ни один человек. Ни голоса, ни скрипа ржавой петли, ни кудахтанья курицы, ни шороха — все было мертво. На краю неба пылало вечернее, лиловое солнце.
        Аввакумов отдал приказание остановиться, разыскать колодец и напоить здесь лошадей.
        Сашка подскакал к нему, лихой и легкий, точно локон.
        — Едем в Андархан! — весело закричал он. — Там вода хороша и бараны!
        — Ну вот, тащиться... Мы едем в степь. В степи заночуем.
        — В степь? Опять мытариться? — заспорил Сашка.
        — В степь, — упрямо повторил Аввакумов.
        Сашка разозлился, и когда боец подал ему ведро, он, вместо того чтобы напоить лошадь, окатил ей брюхо сверкающей водой, а железное ведро бросил оземь. Нервный Грошик, испугавшись, дал свечку. Аввакумов быстро, всем корпусом прижался к шее коня и только благодаря этому не вылетел из седла. Потанцевав, Грошик успокоился.
        — Охломон! — крикнул Аввакумов Сашке.
        Выругав его крепко и отчитав за беспорядок, Аввакумов все-таки настоял на своем: повел отряд в сторону от железной дороги. Даже лошади шли неохотно.
        Никто не понимал командира. Да и сам командир вряд ли понимал себя. Странное чувство заставляло его опасаться чего-то, хотя опасность была одинаковой, что в кишлаке, что в поле. Не проще ли храбро вскочить в Андархан и, если там враги, врезаться в самую гущу их и работать шашкой? Не так ли он действовал всегда? Но вот сегодня, вопреки обычаю, непонятный страх мешает ему повторить излюбленный маневр. Он испугался стен.
        — Тебе скучно, начальник? — спросил его Юсуп.
        — Нет.
        Аввакумов ерзнул в седле и потрепал Грошика по холке. Потом обернулся к Лихолетову и весело крикнул:
        — Эскадронный, споем, что ли?
        Сашку не нужно было упрашивать. Он поправил рыжий начес, заломил на затылок фуражку и подбоченился, как запевала.
        Горячий, вспыльчивый, он часто сталкивался с Аввакумовым, но невероятно любил его. Если в отряде появлялся чужой человек, Сашка долго и внимательно присматривался к нему. Когда случалось, что этот пришелец хоть в каком-нибудь пустяке неудовлетворительно отзывался об Аввакумове, Сашка быстро выживал его из отряда. Больше того, Сашка был ревнив. И сегодняшняя стычка с командиром объяснялась не столько неудовольствием Сашки, сколько обидой. Он ревновал командира к Юсупу. Ему не нравилось, что в походе — и днем на конях, и ночью на ночлеге — его любимый Макарыч проводит все время с узбеком-переводчиком.
        Сашка радостно привстал на стременах и рассмеялся.
        — Какую, Макарыч?
        — Какую хочешь, лишь повеселей!
        Сашка знал множество песен, русских, украинских, татарских. Всхрапывали лошади. Сашка почесал себе нос.
        — Нос чешется! — сказал он задумчиво. — Либо к питью, либо к битью.
        — К битью, — пробормотал кто-то.
        В рядах захохотали. Сашка тоже ухмыльнулся и скребнул всей пятерней затылок.
        — Возможно. Ну, хватайте, хлопцы! — сказал он, обернувшись к своему эскадрону. Потом покачался в седле, заложил два пальца в рот, свистнул и начал:

Ой, и што же там за шум
Учинився?
Та комарь на мухе оженывся,
Взяв соби жинку-невеличку,
Что не вмиет шиты-прясты
Чоловичку.

        Эскадрон подтянул, и пошла песня. Юсуп вдруг дернул командира за рукав.
        — Джигиты! — шепнул он.
        Аввакумов осмотрелся. Юсуп тыкал пальцем то вправо, то влево. Ничего, кроме чистого поля, Денис Макарович не увидел в бинокль. Поле было спокойно, кипел перед глазами нагретый за день фиолетовый воздух. Впереди щелкнуло, будто переломили сухую ветку. Сашка, подняв голову, зажмурился. Передний взвод, догадавшись по его лицу, в чем дело, остановил коней. За первым взводом встали остальные. Фыркали кони и, нервничая, перебирали ногами. Скрипели седла. В воздухе ясно слышался голос пуль. Сначала стреляли редко, но потом все чаще и дружнее. Двое эскадронных на танцующих конях подскакали к Аввакумову.
        Муратов, командир второго эскадрона, по-прежнему в чикчирах, но уже в кубанке с белым верхом, так осадил коня, что тот поскользнулся. Муратов, суеверный человек, плюнул три раза через левое плечо. Дозор, повернув коней, примчался к отряду с криком: «Джигиты!» Денис Макарович взглянул на кирпичную железнодорожную будку, стоявшую возле рельс, потом на отряд и неторопливо сказал командирам:
        — Первый эскадрон налево, второй направо! Третий за мной!
        Он вынесся вперед. Эскадронцы развернулись за ним. Сашка со своим эскадроном поскакал к железнодорожному полотну. Оттуда их встретили залпами. Но потерь не было. Сашка повел людей, пользуясь насыпью как прикрытием. Второй эскадрон, рассыпавшись лавой, пошел галопом на кишлак.
        Аввакумов скомандовал: «Шашки вон!» — и пустил Грошика к будке. За Аввакумовым с криками ура полетел третий эскадрон. Выстрелы прекратились. Но в десяти шагах, прямо в лоб, из-за стенки их встретил пулемет. «Так и есть...» — подумал Аввакумов и хлестнул плеткой Грошика.
        За будкой был расположен маленький дворик, окруженный глиняной стеной. Оттуда выскочили басмачи, на ходу хватая своих лошадей. Часть эскадрона бросилась за Аввакумовым к будке. Другая погналась за басмачами. По всему полю замелькали конные.
        Блинов повел своих на помощь второму эскадрону, и басмачи, увидев, что смерть ждет их в кишлаке, решили выбраться оттуда и бросились в поле. Юсуп насел на одного из басмачей в красном рваном халате. Сашка ружейным огнем охватил противника с левого фланга, когда тот попробовал перебраться через железную дорогу. Лошади врага понеслись врассыпную. Началось преследование, люди в поле смешались. Бойцы, поймав нескольких басмачей, обезоружили их и, скрутив руки, отвели к Аввакумову. Абдулла валялся на земле, стараясь перетереть о камни тонкие веревки, и рычал. Муратов толкнул его прикладом. Абдулла сел на корточки и высунул язык. Здесь же, около стены, стоял Хамдам. Брезгливо морщась, он слушал крики сына. Аввакумов спросил его: «Как тебя зовут?» Хаджи даже не моргнул глазом, точно глухой.
        Приставив к пленным часовых, Денис Макарович выбрался со двора.
        В поле шла еще рубка. Бешеный аллюр лошадей, маленькие человеческие фигурки, темнеющая ароматная степь, спокойные кусты саксаула, вечерняя тишина — ничто не говорило о крови. Заметив Юсупа, отбивавшегося от трех басмачей, Аввакумов дал Грошику шенкеля. Но тут он увидел Сашку. Сашка тоже мчался на выручку, наперерез.
        Два басмача наскочили на Юсупа сзади. Когда один из них взмахнул шашкой, Лихолетов страшным ударом разрубил ему плечо. Басмач упал. Здесь подоспел Денис Макарович. Басмачи сбрасывали с седел курджуны** с патронами, кидали шашки и винтовки, некоторые подымали руки вверх и просили пощады. Лошади скакали без седоков.
        Посередине поля маленький эскадронный фельдшер перевязывал раненых. Трудно было узнать в этом мальчике сестру Орлову. Одетая по-мужски, в шаровары и гимнастерку, Варя ничем не отличалась от остальных бойцов эскадрона.
        Басмачи легко уходили на карьере: очевидно, они уже успели переменить лошадей. Блинов затеял погоню, но утомленные походом эскадронные кони быстро сдали. Денис Макарович стоял на одном месте и, делая кругообразные движения шашкой, сзывал к себе людей. Бой кончился. У Юсупа была прострелена нога.
        — Спусти штаны! — приказал ему Аввакумов.
        Юсуп, посмотрев на Варю, отказался. Она, ни слова не говоря, скальпелем разрезала шов. Юсуп дрожал от стыда.
        — Видишь, дурак! Штаны спортил! — ехидно ввернул Сашка.
        Ночевать все-таки пришлось в Андархане. Когда эскадроны появились в кишлаке, навстречу бойцам вышел Дадабай, высокий, тощий старик; приветливо улыбаясь гостям, он поглаживал свою длинную седую бороду, пропуская ее сквозь пальцы. Дадабай умел кое-как говорить по-русски. На площади возле базара толпились испуганные жители. У некоторых эскадронцев, возбужденных боем, чесались руки.
        Сашка ворчал:
        — Глисту бы первого поставил к стенке!
        — Тронь — к стенке встанешь ты! — сказал Аввакумов.
        — А почему он в шелковом халате? — сказал Сашка.
        — Опять споришь? Я тебе язык отрежу. Марш отсюда! — шутливо крикнул ему Аввакумов. — Поди-ка лучше позаботься о бойцах. Да устрой всем плов! Это по твоей части.
        Сашка улыбнулся.
        — Плов! Вот это правильно!.. — сказал он, прищурясь. — Можно плов... Такой закачу плов, что с котлом проглотите!
        Сашка любил поесть. Он живо подозвал к себе своего ординарца.
        — Коня мне, Петя! Поедем выбирать баранов! — весело сказал он и расхохотался. — Ответственное дело!


41

        Все эскадроны разместились в Андархане. Часть их вместе с Денисом Макаровичем и штабом отряда попала в хамдамовский двор. В нем было много пристроек. Длинную узенькую галерею, вроде балкончика, застелили соломой и отвели командирам. В дом не входили, так как там остались женщины: Аввакумов не хотел нарушать местных обычаев.
        Пленные — Хамдам, его брат Джаныш, Абдулла и еще несколько человек — были заперты в сарай. Аксакал выслал дехкан в поле, и они собирали там трупы убитых басмачей.
        Люди мылись после боя в арыке.
        Под цветущими миндалями, точно обрызганными мыльной пеной, разожгли костер. Готовили плов. Надвигалась ночь. Многие, не дождавшись еды, уже заснули, уткнувшись в землю. Оська Жарковский присел к огню с книгой. По старой привычке, он не мог жить без книги и всегда брал с собой в поход что-нибудь для чтения. Возле огня лежали и другие бойцы.
        Наступило полное спокойствие. Трудно было себе представить недавний бой, выстрелы. Все это казалось сейчас случайной вспышкой. Воздух был ласков и нежен. Тишина нарушалась только тем, что время от времени Оська перелистывал страницу.
        — Чего ты шуршишь там? — недовольным голосом сказал Сашка.
        — Читаю. Не видишь, что ли? — ответил Оська, не подымая головы.
        — Роман? — спросил Сашка с ударением на «о».
        Оська молчал.
        Невдалеке от эскадронцев, на земляной софе, лежал Аввакумов. Он сказал:
        — Жарковский! Почитай нам вслух!
        — Ну вот, что же мне — читать с начала? — недовольно отозвался Оська. Видно было, что ему лень отрываться от книги.
        — А ты читай где читаешь. Все равно! — сказал Аввакумов.
        — Верно, почитай, гимназист! А то чего-то скучно! А мы послушаем! — раздались голоса бойцов. — Давай! Потрудись!
        — «В горной войне, — начал неуверенно, как бы стесняясь, читать Жарковский, — необходимо вести наступление не одной, а несколькими колоннами, и если хоть одной удастся пробиться на ту сторону хребта, то успех обычно бывает обеспечен. На примере альпийских походов 1796 — 1801 годов лучше всего можно убедиться в том, что даже самые неудобные горные проходы вполне можно преодолеть, если послать туда хорошее войско, с энергичными генералами во главе».
        — Про генералов не читай! — крикнул из темноты Сашка.
        — А ты не мешай! Спи, где камней побольше! Мягче будет! — шутливо отозвался Аввакумов.
        Некоторые из бойцов подняли головы, другие даже сели.
        — Подходящее для нас пишут. Не мешай, не мешай! — зашикали все на Лихолетова.
        — «Я беру нынешнюю военную систему в том виде, в каком ее создал Наполеон, — продолжал Жарковский уже в полный голос. — Две ее отличительные особенности: массовый характер наступательных средств в виде людей, лошадей и пушек и подвижность этих средств. Подвижность — неизбежное следствие массового характера армии. К подвижности нужно прибавить известную степень умственного развития солдата, который в некоторых случаях должен помогать сам себе. Он должен быть интеллигентным...»
        — Слушай! Кто это написал? — взволнованно спросил Блинов, перебивая Жарковского.
        — Энгельс, — ответил Жарковский.
        — Ах, Энгельс! — таким равнодушным тоном протянул Сашка, что все рассмеялись.
        Юсуп наклонился к Аввакумову:
        — Хозяин, какой человек?
        — Друг Карла Маркса. Знаешь Карла Маркса?
        — Видал.
        — Ну вот. А Сашка ничего не знает. Они были друзья, Энгельс и Маркс. Как мы сейчас.
        Аввакумов обнял юношу, и Юсуп ласково прижался к плечу командира. Он все-таки чувствовал себя одиноким среди людей, говоривших на чужом языке. Но с Аввакумовым время летело незаметно, как с родным, близким человеком. У Юсупа ныла рана, горела голова, поднялась температура. Ему хотелось плакать.
        Когда поспел плов, ужинали не все. Юсуп только напился чаю. С помощью командира он добрался до галерейки и лег на солому. Варя положила ему компресс на лоб. У него посинели губы. Юсуп вскрикивал в бреду.
        Денис Макарович устроился тут же, возле него, и никак не мог уснуть. Опять вспомнилась мать. «Чего-то я не сделал ей? — подумал он. — Как будто бы остался должен?» Он вспомнил, как однажды они поссорились и она сказала ему: «Смотри, Дениска! Смотри, паршивец! Будешь потом вспоминать, да поздно будет...»
        Возле ворот шагали часовые. Костры потухли. Когда набегал ветерок, зола вспухала темно-алым блеском.
        Оська, кончив читать, захлопнул книжку, зевнул, взял свою манерку для плова и, накинув на плечи шинель, скрылся, как привидение. Возле костра остались только Варя да Сашка. Сашка, играя прутиком, косился на Варю. Она вязала себе чулки.
        Сашка спросил:
        — Вы и мужское можете вязать?
        — Могу. Это же все равно.
        — Свяжите мне!
        — Что?
        — Что-нибудь.
        — Вы покраснели как рак, — сказала Варя и улыбнулась.
        Он скользнул по ней взглядом. Ему почему-то стало жалко эту девушку или женщину... Тут же подумал он: «Убьют еще в такой кутерьме...» Ему захотелось погладить ее или хотя бы дотронуться только до ее нежных стриженых кудерьков на затылке. Он лениво поднялся с земли и ткнул ногой костер.
        — Будешь рак! — сказал он растерянно.
        Варя так громко рассмеялась, что ему стало легче, как будто он объяснил ей самое главное из всех тех мыслей и чувств, которые смущали и томили его душу.
        Муратов крикнул из темноты:
        — Кончай базар, кончай!
        Сашка плюнул и повернулся спиной к огню. В самом конце двора кто-то бубнил неторопливо и спокойно, точно напевая колыбельную:
        — Да очень просто! Когда германец подвез им в помощь свою артиллерию, нас тоже глушили из таких орудий под Перемышлем. Как ударит, мы все брюхом в землю, и рот раскрыт обязательно, чтобы сотрясение организма не получилось. Встал — и все в порядке. Только перед носом яма, шесть сажен ширины, четыре глубины. Вот какие дела! А пехоты гибло... ее даже не считали! Снаряд-то в пятьдесят пудов. Ужасно подумать!
        Хамдам, выломав ногтями кусок глины, смотрел в щелку. Раненый Джаныш — ему порубили спину — скрипел зубами, Абдулла спал. Сегодняшний бой Хамдам вспоминал как позор. Впрочем, он никогда не надеялся на этих людей. Он был прав.
        — Хочешь бежать? — спросил Джаныш.
        Хамдам горько вздохнул:
        — Около сарая ходит Нияз, красная собака. И на дворе не спят.
        — Если бы ночью напал на них Бегмат. Он может вернуться? Как ты думаешь? — простонал Джаныш.
        Хамдам не ответил.
        В доме, в женской его половине, находились две жены Хамдама. Аввакумов, чтобы никто их не тронул, поставил у дверей караул. Поэтому они считали себя арестованными. Крепко обнявшись, они держались друг за друга и всю ночь вздрагивали от каждого шороха за стеной.


42

        Проснувшись, Денис Макарович вместе с Блиновым и Муратовым вышел на улицу. По обеим сторонам ее тянулись глиняные дувалы, кое-где курчавились бархатные яблони, убранные розовыми гроздьями цветов. Дорога расстилалась, как пыльный половик. Арык заползал в тесные щелки дувалов, во дворы.
        Муратов толкался то в одну, то в другую дверь. Никто не отворял. Они пошли в узкий переулок, где человек не может даже развернуть рук в обе стороны — они упрутся в стены. Было рано. Солнце еще не успело побелеть. Муратов, как местный человек, по дыму мог определить, где в доме пекут хлеб. Но напрасно они стучались, кишлак был глух и нем.
        Аввакумову очень хотелось принести для Юсупа горячих лепешек. Он думал побаловать больного. Увидев сизые кольца за развалившейся стенкой, Денис Макарович махнул рукой товарищам:
        — Погодите, вот здесь как будто народ победнее! Я схожу сам.
        Он свернул в сторону. Маленькие серые ящерицы целыми семьями грелись на солнечной стороне переулка. Из-за стены виднелся склеп-мазар**, могила святого, с куполом; ветер трепал на шесте бунчук** с вплетенными в него, выгоревшими от солнца коротенькими ленточками.
        У больших резных ворот сидел босой парень в верблюжьем рваном халате. Это был Сапар, один из любимых джигитов Хамдама. Увидев Аввакумова, он опустил голову, прикрытую черной тюбетейкой, и будто прирос к стенке. Аввакумов прошел мимо, даже не заметив его. Когда Аввакумов остановился, чтобы закурить, Сапар неслышно встал и скрылся за воротами. Все звуки тонули в мягком, толстом слое пыли. Денис Макарович бросил спичку. «После чая, — подумал он, — народ собрать надо. Поговорить». Он только что дотронулся до железного кольца калитки, как сзади него что-то хлопнуло. Он обернулся и упал в пыль, схватившись за лицо. В правой руке он еще держал папиросу.
        Блинов и Муратов, услыхав выстрел, кинулись в переулок и увидели Дениса Макаровича, выплевывающего кровь изо рта. Они подхватили его под руки. Он стал кашлять, жадно глотая воздух. Он задыхался и не мог сделать ни одного шага. Муратов побежал к отряду.
        — Василий Егорыч, — тихо сказал Денис Макарович Блинову, — я умираю. Эскадрон передаю тебе. Завещан бойцам...
        — Брось, брось! — захлебываясь от ужаса, от нежелания слышать эти слова, забормотал Блинов. — Брось, Денис!
        Аввакумов сморщился.
        — Передай Юсупу... — попробовал он продолжать и еще раз выплюнул всю кровь, скопившуюся у него во рту, и, побледнев, почувствовал, что говорить уже не может. Он знаками попросил опустить его на землю. Он смотрел в небо, и молочная пленка затянула ему глаза.
        В переулок ворвался Сашка с криком: «Где он? Где он?» А вслед за Сашкой бежали несколько эскадронцев и Муратов.
        У Сашки глаза сделались безумными, и пена облепила ему губы. Он размахивал шашкой и не переставая кричал:
        — Где он?
        Тут только поняли, что Сашка спрашивал о выстрелившем басмаче. Но никто, ни Блинов, ни Муратов, не могли сказать, откуда раздался выстрел.
        Аввакумова положили на принесенную шинель, как на носилки. За концы ее взялись четыре эскадронца. Все тронулись обратно в кишлак, к дому Хамдама. Последним плелся Сашка. Он так и не догадался вложить шашку в ножны. Он рыдал, размазывая по лицу крупные слезы.
        — За что? За что сгубили? — все еще выкрикивал он.
        Он чувствовал, что его лицо раздергивается вправо — влево, будто занавеска, и что, может быть, это стыдно, но ничего не мог поделать с собой. Ему казалось, что случилось большое, непоправимое несчастье, и в эту минуту он готов был умереть, если бы это помогло Макарычу.
        По пути выходили навстречу эскадронцам дехкане. Грустно взглядывали они на посеревшее, точно тряпка, лицо Аввакумова. Некоторые из них тихо покачивали головой и говорили эскадронцам:
        — Плохая пуля!
        Варя стояла на балконе с тазиком теплой воды. Вымыв лицо Денису Макаровичу, она надела ему чистую рубашку, Юсуп, волоча раненую ногу, упал около деревянной софы, вынесенной из дома. На софу положили Аввакумова.
        Он очнулся, кругом него столпились бойцы. Жарковский, чтобы утешить себя, тихо сказал:
        — Биологически — это продолжение жизни.
        Аввакумов услыхал это, понял, открыл глаза и даже приподнялся. Видно было, что он хочет выжать из себя какое-то слово.
        — Ма... ма... ма... — силился он сказать и явно сердился, что язык уже не повинуется ему. Он еще раз попробовал и в отчаянии впился ногтями в ладони, а в глазах у него появилась горечь. Он слегка застонал и откинулся назад.
        «Неужели все?» — подумали бойцы. Варя закрыла ему глаза. Эскадрон говорил шепотом.
        Никто не произнес слова «смерть». Все нарочно избегали говорить об этом. Из досок сколотили длинный ящик. Муратов привел Дадабая. Старик был бледен, высок и худ, как жердь, правую руку он держал у сердца.
        — Ты сказал, что кишлак чистый? — спросил его Блинов.
        Дадабай задергался и закрыл глаза руками.
        — Не знаешь?
        Тогда подскочил Сашка и схватил старика за бороду:
        — Зарублю на месте, сука! Отвечай!
        — Вон! — крикнул Сашке Блинов.
        Эскадронцы оттащили Сашку.
        Блинов приказал арестовать Дадабая. Старика втолкнули в тот же сарай, где находились пленники. Эскадронцы сделали это с величайшей неохотой. Им легче было бы сделать другое, но каждый из них боялся оскорбить смерть любимого командира.
        Явились узбечки с детьми. Дети принесли душистые букеты. Некоторые из женщин к ногам убитого положили куски старого самаркандского шелка. Эскадронцы сшили из него алое знамя на гроб своему командиру.
        Вечером весь отряд, на конях и при оружии, хоронил Дениса Макаровича. Сзади эскадронов шли дехкане. Могила была вырыта неподалеку от места убийства. Когда открытый гроб поставили около сухой и желтой длинной ямы, Блинов встал рядом с ней и, держась одной рукой за ящик, наклонился к покойнику. Голова Аввакумова лежала на охапке весенних нежных цветов. Блинов увидал уже отошедшее от страданий лицо; все черты лица успокоились, кожа потухла, глаза глубоко запали, и губы сжались навеки. И среди этих свидетельств смерти только черные жесткие усы были живыми.
        «Что я скажу?» — подумал Блинов, и та рука, которой он держался за ящик, вдруг задрожала. Тогда Блинов еще крепче вцепился в стенку ящика и тихо произнес:
        — Денис Макарович, вечный друг! — Блинов почувствовал, что голос его тоже дрожит. Он постарался справиться с этим, но не мог и говорил по-прежнему тихо: — Вот твой отряд прощается с тобой. Вот дехкане, они видят, что мы боролись честно, и они тоже оплакивают тебя. Тут же стоит твой Грошик. Не носить ему другого командира! Прости, может, мы тебя плохо охраняли? Может быть, мы еще не знаем, что такое злоба наших врагов? Ну что ж! Мы всё узнаем. Прощай!
        Блинов, нагнувшись к лицу Дениса Макаровича, крепко поцеловал его в губы и, уже отойдя в сторону, ладошкой незаметно вытер слезы.
        Юсуп, несмотря на боль, сидел в седле, а не в повозке с ранеными. Все в нем будто застыло. Раньше у него, кроме матери, не было близких, и эта смерть первого близкого человека точно ударила его...
        Наклонилось над гробом красное шелковое знамя, и четыре эскадронца на полотенцах стали медленно опускать гроб в могилу, и эскадронцы, как один человек, запели «Вы жертвою пали в борьбе роковой». К могиле коноводы подвели черного Грошика, поводившего ушами, и командиры обнажили клинки. Закатилось лиловое солнце, и пестрые цветы полетели в могилу вместе с комьями серой рассыпающейся глины. Громко заплакали узбечки в синих одеждах, и маленький эскадронный фельдшер низко наклонился к голове своего коня. Сашка скомандовал стрельбу поэскадронно, и эскадронцы сняли с плеча винтовки, и два горниста проиграли на хриплых трубах отбой атаки. Три эскадронца завалили могилу тяжелыми камнями, и знамя покрыло ее, и триста винтовок трижды дали залп. Когда воздух стал тяжелым и горьким от пороха, Юсуп понял, что на всю свою жизнь он выбрал себе дорогу. Трубы пропели поход. Отряд, прощаясь, прошел мимо могилы командира.
        Приближалась светлая, звездная ночь. Отряд направлялся прямо в Коканд. Впереди опять ехал дозор, за ним Блинов с двумя горнистами, сзади эскадроны с командирами. Пулеметчики вели пленных джигитов и Хамдама.
        Но первым в колонне шел Грошик. Рядом с ним, держа его на поводу, ехал омраченный Сашка. Грошик не понимал: куда же делся его всадник? Грошик скучал...


Ч А С Т Ь  В Т О Р А Я

1

        На крепостной гауптвахте Хамдаму жилось неплохо. Полтора месяца плена прошли незаметно. Хамдам имел связь с родным кишлаком. Оттуда ему привозили пищу и деньги. Деньги уходили на взятку завхозу. По ночам в комнате завхоза Назар-Коссая Хамдам пил водку.
        Однажды Назар-Коссай познакомил его с молодой еврейкой. Звали ее Агарь. Родители Агари умерли в Бухаре от холеры, когда Агарь была еще совсем ребенком. Синагога отдала ее опекуну. Несколько лет он бил ее и мучил и с утра до ночи заставлял работать в мастерской, где отвратительно пахли мездрой кожи. Она же больше всего на свете любила сласти, улицу и базар. Когда Агарь подросла, тощий и вонючий, как селедка, кожевник напоил ее и стал ласкать. Она смотрела на него с отвращением и любопытством.
        После этого Агарь привыкла бегать к сарбазам в казармы эмира и приносила оттуда мелкие деньги и почтовые марки. Один молодой торговец влюбился в нее, потому что она была красива и нежна, и увез ее. По дороге она обокрала этого торговца и скрылась в Коканде. Здесь, в городе, Агарь по вечерам появлялась на перекрестках или на площади и соблазняла мужчин, выходивших из харчевен.
        А потом она стала торговать на базаре разным старьем, лентами, спичками, всякой мелочью, какую только можно было достать по тем временам. Она уплатила сбор базарному старосте всем, чем могла. Он был доволен Агарью и разрешил ей постоянную торговлю. На базаре через базарчи Назар-Коссай познакомился с Агарью. Завхоз воровал в крепости мыло и отдавал его на перепродажу Агари. Оба они неплохо заработали на этом деле. Так же они распродали ворованный керосин. Как раз после дела с керосином, когда они подружились вкрепкую, Назар-Коссай предложил Хамдаму познакомить его с милой молодой женщиной. Хамдам охотно согласился.
        Агарь понравилась Хамдаму.
        ...Когда Хамдам отвернулся от Агари и захотел спать, она опять прижалась к нему влажным телом и шепнула ему на ухо:
        — Хочешь, я помогу тебе освободиться из тюрьмы?
        Хамдам усмехнулся и спросил:
        — Как же это?
        — Дай взятку! — сказала она. — Приехала важная комиссия, дела будет пересматривать. Там есть свой человек.
        — А сколько надо заплатить!
        — Пять баранов.
        «Это немного», — решил Хамдам.
        — Хоп, хоп! Я подумаю.
        — Думать некогда. Когда тебя будут спрашивать: «да» или «нет», ты скажи: «да», и тебя освободят. Все зависит от тебя.
        — Что «да»? Что «нет»? Я ничего не понимаю.
        Удивленный Хамдам зажег свечу. Он увидал блестящие зубы Агари, хитрые туманные глаза, обведенные синевой, и жадные, большие губы. Она лежала, запрокинув за голову руки с нарумяненными ладонями.
        Хамдам спросил ее:
        — Кто тебя послал? Завхоз?
        — Разве об этом спрашивают? — Агарь засмеялась. — Никто. Птица из Бухары.
        — Но кому взятка?
        — Мне. Какой ты глупый! Разве должностные лица путаются в такие дела? Я уж передам кому надо. А ты поверь!
        Хамдам подозрительно взглянул на маленькую, ярко раскрашенную женщину, на ее серебряные браслеты, на грязную шелковую рубаху и натертую пудрой грудь.
        — Ты морочишь меня, — сердито сказал он.
        — К чему мне это? Зачем? Я сказала... А ты не забудь про баранов! Дело сделано. Все!
        Она опять засмеялась и замахала руками, будто пересыпая деньги из горсти в горсть.
        Она еще полежала немного, поглаживая себе ноги, потягиваясь и зевая, точно жалея, что пришла пора расстаться с ночью. Потом быстро вскочила, закуталась в паранджу и спустила на лицо щегольской прозрачный чачван**. Агарь одевалась как мусульманка. На воле остались ее руки; они путались в складках одежды, будто в чаще куста. Она вышла из жилища Назар-Коссая, не проронив ни слова. Тогда Хамдам бросился за ней и закричал:
        — Агарь, Агарь!
        Она не обернулась. Явился Назар-Коссай, мрачный и, как всегда, молчаливый, и увел арестованного в камеру.
        Дело с освобождением Хамдама было задумано Назар-Коссаем чрезвычайно тонко. От секретаря при председателе Особой правительственной комиссии по пересмотру дел Кариме Иманове Назар-Коссай узнал, что Карим составил список тех арестованных курбаши, которым будет предлагаться свобода, если они покорятся советской власти. В этом списке числился и Хамдам.
        У Карима Иманова были свои тайные расчеты, поважнее завхозовских. Ему было не до баранов. Но ловкий секретарь и Назар-Коссай задумали воспользоваться этим списком. При неудаче они ничего не теряли, а при удаче выигрывали. Через подставных лиц они решили продать арестованным свободу. Агарь была права. В этом деле действительно все зависело от самих арестованных.
        А будущих баранов жулики предполагали делить так: три головы — секретарю, а две — Назар-Коссаю. Агарь же получала пай с обоих.


2

        Утром Хамдама неожиданно вызвали в канцелярию крепости. Хамдам шел под конвоем. На дворе было приятно, веселил душу чудесный весенний день. Хамдам позавидовал людям, которые целый день могут греться под солнцем и в эту минуту подумал, что готов быть даже нищим, больным и голодным, только бы наслаждаться свободой.
        Крепостная канцелярия оказалась переполненной военными. Из разговоров этих военных Хамдам узнал, что в Ташкенте закончился съезд Советов и что на нем была утверждена автономия Туркестана.
        Военные только и говорили о телеграмме, полученной съездом из далекой Москвы. Говорили о Ленине, о Российской республике, которая сейчас как государство приветствовала автономный Советский Туркестан. И называли эту телеграмму исторической.
        Он спросил часовых: «Зачем меня сюда привели?» Те не знали. Он опустил голову и принялся думать о своей судьбе. Но ему трудно было сосредоточиться. Один из военных, в ремнях, с исцарапанной шашкой и с гранатой на поясе, шумел громче остальных. Хамдам вспомнил его.
        — Эта автономия не для баев и буржуев, а народу! — кричал Сашка. — Теперь — басмачам крышка!
        — Неизвестно, — сказал Жарковский.
        — Газету читай! — перебил его Лихолетов.
        — Газета — газетой, — равнодушно заметил Жарковский и случайно увидел Хамдама. Он улыбнулся, узнав его. Хамдам тоже улыбнулся ему в ответ. — Знакомый? — сказал он Хамдаму.
        — Знакомый, — засмеялся в ответ Хамдам.
        — Слышал, что мы говорили?
        — Нет.
        — Будете вы теперь драться или не будете? Автономия объявлена.
        Хамдам из осторожности признался, что сейчас драться незачем. Про себя же он думал иначе...
        Сашка торжествовал над Жарковским:
        — Вот! Все споришь, умник! Пожалуйста! Теперь конец басмачам. Если уж Хамдам признался — значит, это правильно.
        Проговорив это, Сашка пальцем указал на Хамдама, и Хамдам теперь улыбнулся Лихолетову. Жарковский пожал плечами, почесал себе ладони и отошел в сторону.
        Из соседней комнаты вышел Синьков, начальник гауптвахты, горбун, щеголь, бывший певчий. Желая стать повыше, он нарочно заказывал к своим сапогам каблуки особого фасона, дамские.
        — Кто здесь Хаджи Хамдам? — выкрикнул он, легко перекрывая своим певучим голосом крик и споры, наполнявшие канцелярию.
        — Я, — ответил Хамдам и встал.
        Синьков обшарил его глазами, покосился на свои сверкающие голенища и локтем толкнул дверь:
        — Сюда! — сказал он. — В Особую комиссию.
        Хамдам очутился в большой прохладной сводчатой комнате. За столом сидел молодой джадид в европейской одежде, худой, точно мальчик, очень красивый, бледный, длинноволосый, с тяжелым маузером в деревянной кобуре. Он курил папиросу и что-то настойчиво шептал своему соседу. Хамдам в соседе узнал Блинова. Он сразу вспомнил бой у железнодорожной будки, потом поездку в Андархан, вечер в Андархане, похороны Аввакумова и покраснел.
        За столом сидели еще несколько русских и узбеков — одни в военной форме, другие в штатском, в русской одежде, третьи в халатах. Видимо, члены комиссии ждали конца этих перешептываний.
        «Моя участь решается», — догадался Хамдам и тут же почувствовал, что джадид — за него, а Блинов — против.
        Джадид внимательно взглянул в глаза Хамдаму и сказал русскому:
        — Я сейчас спрошу его. — И перешел на узбекскую речь. — Хамдам, хочешь служить советской власти?
        Хамдам молчал. Все спуталось в голове Хамдама. Тонкие губы джадида хотели помочь ему. Но Хамдам испугался: «Знает ли джадид, с кем он имеет дело?»
        — Хочешь? — спросил джадид еще раз.
        Хамдам покачал головой. Джадид повторил свой вопрос иначе, как бы наставляя и успокаивая Хамдама.
        — Если время не мирится с тобой, Хамдам, — сказал он, — ты помирись с временем!
        Хамдам склонил голову. Блинов упомянул Юсупа. Джадид удивленно посмотрел на Блинова и опять что-то зашептал. Хамдам стоял шагах в пяти от стола, не все слова долетали до него, да он и не понимал русской речи, если говорили быстро. В конце концов спорящие на чем-то сошлись, и джадид снова обратился к Хамдаму.
        — Мы тебе даем поручение поехать по кишлакам, выкачать огнестрельное оружие, — сказал он. — Я знаю, оно спрятано там у баев и басмачей, и тебе, более чем кому другому, известны эти места. Будешь упрямиться — погибнешь. Поверишь мне — хорошо будет. Меня зовут Карим Иманов. Я приехал из Ташкента. Ты еще услышишь обо мне.
        Хамдам заволновался. Голос джадида был тих, как шелест листьев. Казалось, что он говорит только с Хамдамом.
        — Ты друг Иргашу? — снова спросил его джадид.
        — Нет, — ответил Хамдам и покраснел.
        — Да, да... — пробормотал джадид, как будто что-то вспомнив. — Но разве ты не участвовал вместе с ним в восстании?
        — Нет, — отрекся Хамдам и, чтобы подтвердить это, добавил: — Разве вы не знаете, что не я разобрал рельсы на Ташкентской дороге?
        О резне, устроенной им в Коканде, он умолчал. Подумав, он сказал:
        — Я ведь покинул Иргаша. Я сразу раскусил этого хана.
        Джадид улыбнулся и заторопился, как бы желая скорее кончить дело.
        — Хорошо, — сказал он. — Советская власть хочет мира со всеми. Поэтому мы говорим тебе: пойди к Иргашу и скажи ему, пусть он тоже сдаст оружие! Согласен ты или не согласен? Да или нет? Я тебя спрашиваю в третий раз.
        «Неужели об этом говорила еврейка?» — подумал Хамдам. Он был окончательно сбит столку. «Судьба», — решил он и заявил о своем согласии.
        Он почувствовал что-то тяжкое в этом решении, но идти назад, отказываться было уже поздно. «Да, пожалуй, и не стоит отказываться!» — решил он.
        Члены комиссии опять пошептались, после чего джадид сказал ему:
        — Ну иди! Тебя выпустят.
        Хамдам поклонился и вышел. Несмотря на полученную свободу, выходя из комиссии, он не ощутил радости в своем сердце. «Случилось что-то странное, — подумал он. — Но что? Об этом я узнаю позже».


3

        Через полчаса Блинов вызвал к себе Юсупа и рассказал ему о предстоящей поездке с Хамдамом.
        Блинову пришлось повозиться с Юсупом. Юсуп не понимал освобождения Хамдама, и Блинов доказывал ему, что без освобождения коренных, местных людей нельзя сейчас справиться с басмачами. Юсуп соглашался с этим, но все-таки настаивал на своем.
        — Зря освободили Хамдама! — сказал он.
        — Я тебя понимаю, — говорил Блинов.
        Втайне он тоже был согласен с Юсупом, но его так убедили в комиссии, в особенности этот джадид, так напугали особенными свойствами всей местной обстановки, что он поддался на уговоры и сейчас, убеждая Юсупа, как бы вторично убеждал самого себя.
        — Ты понимаешь, что никто, как Хамдам, не знает всех ваших людей, — говорил он Юсупу. — А я здесь — вообще пугало в огороде. Надо иметь своих людей. Постепенно мы их привлечем на свою сторону.
        — Но ведь в кишлаке Хамдама убили нашего Макарыча, — горячо сказал Юсуп.
        — Ну, уж в этом-то Хамдам неповинен! Ведь Хамдам был у нас под замком! Ну и довольно! — сказал Блинов.
        Он не любил долго разговаривать. Отпуская Юсупа, он поручил ему приглядывать за Хамдамом.
        — Все-таки за ним нужен глаз да глаз! — говорил он. — Понятно? Чуть что — приезжай в Коканд! Понял?
        — Понял.
        — Макарыч тебя любил. Ну, и я тебя буду любить, Юсуп. Ты смотри, какое ответственное дело я тебе поручаю! Понимаешь ли это?
        — Понимаю.
        — Да ты только не спорь с Хамдамом! Держись в сторонке, секретно. А то меня оконфузишь. Собьешь всю мою политику. Ясно ли тебе?
        — Ясно, начальник, — сказал Юсуп.
        Юсупу уже не терпелось сорваться с места, он уже желал ехать как можно скорей. Окончив беседу, он побежал в эскадронную конюшню. Его лошадь заболела, и Юсупу дали замену.
        Замена не понравилась ему. Лошадка действительно оказалась неважной. Старый донской конь припадал на передние ноги.
        — Не надо мне такую лошадь, — гордо сказал Юсуп. — Я возьму Грошика.
        — Грошика? Ишь ты! — засмеялись конюхи. — А это видел? — Они показали Юсупу фигу.
        Юсуп закричал на них:
        — Вы мошенники! Вы Грошика все время держите в стойле. Погубите Грошика. Отдайте мне Грошика.
        Нияз, лучший из конюхов, сказал ему:
        — Не кричи зря, Юсуп. Достань записку от Блинова — я выдам тебе жеребца.
        Юсуп снова побежал к Блинову. Блинов долго упрямился и слышать ни о чем не хотел, но Юсуп все-таки сумел его убедить. Блинов смягчился.
        — Ладно, — сказал он. — Но только на время, предупреждаю тебя. Хозяина у Грошика не будет.
        — Конечно, на время. На время, начальник. Лошадь портится! — радостно забормотал Юсуп. — Грошику надо бегать. Бегать надо. Человек стоит — плохо, лошадь стоит — совсем плохо.
        Пока Блинов писал записку, Юсуп сомневался и нервничал. Ему казалось, что в последнюю минуту Блинов может передумать. Юсуп терся у стола, вздыхал, потел, а когда увидел, что записка хотя и написана, но Блинов ее все-таки перечитывает, у него упало сердце. «Нет, не даст, — подумал он, — не даст. Сейчас все скомкает, бросит, и я останусь без Грошика».
        Блинов поставил число. Еще раз внимательно посмотрел на бумажку. Юсуп томился. Ему хотелось вырвать из рук Блинова этот клочок бумаги и унестись с ним отсюда. Он дрожал от нетерпения. Блинов все делал очень медленно. Поискал ключ. Отпер ящик письменного стола. Достал оттуда печать, подышал на нее. «Вот возится!» — думал Юсуп.
        И когда наконец Блинов протянул ему свою записку, Юсуп почувствовал, что спина, лоб и руки у него мокрые от испарины. Крепко зажав в кулак полученное, ни слова не говоря Блинову, Юсуп опрометью выбежал из кабинета. А в коридоре он даже подпрыгнул, и часовые удивленно посмотрели на него.


4

        В полдень Хамдам и Юсуп выехали вместе из Кокандской крепости.
        За пазухой Хамдам вез мандат, написанный по-узбекски и по-русски. Ослепительное солнце висело над раскаленной Урдой. Дворец стоял как изваяние. Сейчас Хамдаму было уже не до солнца и не до всего этого великолепия; нервничая, Хамдам дал шенкеля. Конь бешено бросился вперед, унося Хамдама из Коканда.
        Юсуп, не отставая, следовал за ним на Грошике. Грошик сперва капризничал и не сразу входил в галоп, сопротивлялся, но потом всадник показался ему удобным. Грошик брезгливо фыркнул и покорился.
        ...Когда всадники прибыли в Андархан, первыми увидали их из-за стен голые мальчишки. Узнав Хамдама, они бросились роем, точно шмели, и разлетелись по всему кишлаку. Через несколько минут кишлак уже знал о необыкновенном возвращении.
        Хамдам остановился у чайханы. Не слезая с седла, он принял пиалу, выпил чай одним глотком, отказался от лепешки и кивком приказал Юсупу медленно следовать за ним. Он желал всем показаться в кишлаке. Мужчины выбегали из дворов, за мужчинами теснились женщины, забыв про свои покрывала.
        Хамдам ехал не торопясь, посередине улицы, отвечая на приветствия улыбкой. Кривая шашка с серебряной кавказской насечкой, с красным орденским офицерским темляком висела у него на боку. Обрезанный карабин торчал за спиной. Вооружение он получил в Коканде, сам выбирал его в цейхгаузе при помощи Назар-Коссая. Рукояткой камчи он постукивал по передней луке седла. Конь прядал ушами, прислушиваясь к звукам.
        Кишлачный поп, мулла, толкаясь локтями и отпихивая старух, выбежал навстречу Хамдаму. Но и для него у Хамдама не нашлось больше чести, чем для остальных. Хамдам ответил на приветствие муллы так же небрежно.
        Около дома склонились перед ним два верных джигита, Насыров и Сапар. Обе жены, Рази-Биби и Садихон, в нарядных одеждах, дожидались его на балахане**. Он прошел в дом, сопровождаемый Насыровым.
        Юсуп передал коней джигиту Сапару.
        Сапар (это была их первая встреча с глазу на глаз) одним взглядом окинул Юсупа, прицениваясь к нему. Потом ухмыльнулся и взял поводья от обеих лошадей.
        — Ты кто же будешь? — спросил он Юсупа.
        — Секретарь, — ответил Юсуп.
        — Мирза? Хоп, хоп! — загадочно сказал Сапар.
        Сапару Юсуп не понравился. «Голову держит высоко. Чужой!» — решил он. Он боялся, как бы новый молодой джигит не оттер его от Хамдама.
        Приняв коней, Сапар расседлал их, поводил по двору, напоил. Над усадьбой взвился желтый густой дым. Женщины уже суетились, приготавливая на дворе пищу.
        Насыров вышел, чтобы взглянуть на Юсупа, весело щелкнул языком и отправился к чайхане. Народ толпился и шумел под навесом. Козак Насыров объявил, что завтра в это же время вернется домой сын Хамдама, Абдулла. И не успели еще люди опомниться от этого нового неожиданного известия, как Насыров, смеясь, сообщил другое, не менее поразительное.
        — Все видали Хамдама? — спросил Насыров. Потом важно откашлялся в кулак и сказал: — Слушайте. Теперь он — советская власть.
        Люди тупо взглянули в лицо джигиту. Мулла рванул грязную красную бороденку. Его фиолетовые щечки вспыхнули, точно уголь, он обругал джигита. Бедные и богатые разошлись недоумевая. Дома богачи плевались, раздраженные этой изменой. Бедняки притаились. Даже в беседе с женой они не рисковали обмолвиться — скажи что-нибудь, а потом жена вынесет это на базар.
        В этот же вечер джигит Сапар, когда все люди разошлись со двора, поймал Хамдама на галерейке дома и, боязливо оглянувшись, сказал ему:
        — Отец, это я застрелил Аввакумова у мазара.
        У Хамдама загорелись глаза. Он рванулся к Сапару, чтобы его обнять, но мгновенно потушил свой порыв, опустил голову, как-то сник, сделал вид, что ничего не слыхал. Потом он холодно сказал Сапару:
        — Отправь завтра пять баранов в Коканд, к торговке Агари!
        Когда Хамдам ушел в дом, джигит почувствовал, что Хамдам покрывает его преступление, и в эту минуту он решил до могилы быть верным своему мудрому и честолюбивому хозяину.


5

        Хамдам на следующий день собрал своих джигитов. Первым пришел Сапар, за ним еще человек десять. Им было приказано пойти по домам для сбора оружия. Они повиновались Хамдаму так же беспрекословно, как и раньше.
        Никто из домохозяев не сопротивлялся.
        Козак Насыров с джигитами разрывал дворы и кукурузные участки, выкапывая револьверы, боевые патроны и трехлинейные винтовки. Хамдам не выходил на улицу. Обложенный подушками он сидел на галерейке. Рядом с ним находился Юсуп.
        Хамдам диктовал ему письмо в Коканд:
        — «Иргаш не желает подчиниться советской власти, он встречает ее с проклятиями...»
        Юсуп, недоумевая, прервал письмо и спросил у Хамдама:
        — Разве ты говорил с Иргашом?
        — Я посылал к нему доверенных людей. Люди сказали, — ответил Хамдам и недовольным жестом заставил Юсупа продолжать работу. — Ты пиши! — сказал он Юсупу. — Твое дело — писать, мое — говорить.
        Юсуп сидел на корточках, спиной упираясь в столбик галерейки, слушая ровный и хриплый голос Хамдама.
        — «Сегодня, закончив сбор оружия в Андархане, я отправлюсь в другие города и кишлаки, — важно диктовал Хамдам. — Потом я вернусь обратно».
        Дальше Хамдам перечислял по именам всех тех людей, у которых были обнаружены боевые запасы. В этот перечень не вошли имена старых джигитов, верных Хамдаму. Хамдам расписывал реквизицию как военный подвиг и в конце своего длинного послания, призывая милость бога на кокандские власти, просил помнить, что он, Хамдам, всегда готов выполнить любое поручение.
        — «Мои руки подчиняются вашей голове, а мою голову я отдаю вам в руки», — сказал он и усмехнулся. — Написано?
        — Написано, — ответил Юсуп.
        Хамдам вынул из кармана штанов маленький штамп, полученный в Коканде, велел Юсупу слегка помазать его чернилами и, еще подышав на него, поставил свою печать в конце письма. По обычаю, эта печать заменяла его личную подпись.
        День уходил. Тени становились с каждым часом длиннее. Около галерейки вырастала гора оружия. Никто из кишлака сегодня не выбрался в поле. Не до того было. Все были взбудоражены. Дехкане, проходя мимо стены, за которой скрывался Хамдам, встревоженно глядели на нее, как будто что-то можно было увидеть сквозь глину.
        — Даже баев задел! Все-таки убыток им. Неужели это по своей воле? — говорили они между собой. — Посмотрим, что будет дальше.
        Языки развязались. Всюду — женщины во дворах, мужчины на улице — беседовали о Хамдаме. Старики, брызгая слюной, поносили его. В особенности его друг, Дадабай, дошел до неистовства. (Дадабая также выпустили недавно из кокандской тюрьмы; следствие установило полную его непричастность к убийству Аввакумова.)
        — Мусульмане! — кричал он. — Хамдам — купленный человек! Напрасно кяфиры верят ему. Хамдам — предатель! Хамдам — сам собака и сын собаки! Вернувшись из Коканда, он только усмехается. Вы, почтенные люди, вспомните его странные речи! Он говорил, что черное — черное, а белое — белое. Он всегда произносил серые слова. У джадидов выучился этот человек подлому языку.
        Бедняки, слушая брань, остерегались спорить с богатым Дадабаем. Дадабай был известен в кишлаке как человек, живущий по правилам бога. Богатство не мешало ему быть правдивым. Уж таков был Дадабай! Вот почему его крики смущали не только богачей.
        Когда по приказу Хамдама джигиты стали разгонять с площади народ, Дадабай плюнул в лицо Насырову. После этого, связав Дадабаю руки, джигиты привели его к Хамдаму. Хамдам выругал их, приказал немедленно развязать Дадабая и, вежливо кланяясь, предложил ему почетное место.
        — Друг, — ласково сказал он, — я знаю все твои речи. Ты ответь мне только на один вопрос: сколько я получил за измену?
        — Я не смотрел, что у тебя за пазухой, — ворчливо ответил Дадабай.
        Желтый, тощий и длинный, что жердь, Дадабай смотрел в одну точку, прислушиваясь к голосам во дворе и в доме. Делал это он только затем, чтобы отвлечься и не встретиться взглядом с Хамдамом. Он боялся, что не сдержит себя и даже здесь, в доме Хамдама, поступит с ним так, как только что поступил на площади с Насыровым. Он был пленником своей крови. Когда она начинала биться у него под кожей висков, он забывал всякую осторожность, все приличия старика и мужчины.
        — Ты можешь сохранить тайну? — спокойным и тихим голосом спросил Хамдам Дадабая. — Это такая тайна, которая по нашим временам не доверяется ни отцу, ни другу.
        С Дадабаем, старинным приятелем, Хамдам захотел было посоветоваться о джадиде Кариме. Захотел взвесить уклончивые и глухие слова джадида. «Только с Дадабаем можно говорить об этом!» — подумал он. Но Дадабай не ответил. И в эту минуту Хамдам, готовый разболтаться, внезапно изменил свое намерение.
        — Я за большевиков, русских и джадидов, — твердо заявил он, радуясь тому, что удержался от откровенности. — Потому что народ не хочет ни царя, ни хана, ни фабрикантов. Помнишь Андижан? Что не вышло двадцать лет тому назад, неужели выйдет теперь?
        Дадабай пожал плечами. Он размышлял о народе, и ему хотелось сказать, что народ пребывает в раздумье. Но добросовестность остановила его от высказывания. «Кто его знает, что надо дехканам? — подумал он. — Люди, конечно, хотят жить привольно и богато. Народ, конечно, не хочет ни царя, ни купцов, ни басмачей, мешающих покою. Есть ли в мире покой? Тысячи лет в страданиях живет земля. Новые люди обещают счастье. Может быть, оно у них в чалме, как белые голуби в шапках у фокусника. Народ всегда мечтал. Ладно, пусть мечтает! Тем более что эти мечты красивы». Пока он думал обо всем этом, его гнев остыл, и тогда он спросил у Хамдама:
        — Я могу идти?
        — Иди! — сказал, усмехнувшись, Хамдам. — Разве я задерживаю тебя?
        Дадабай встал и пошел к дверям. Хамдам крикнул ему вслед:
        — Думай обо мне что угодно! Но пока ты торговал здесь, в Андархане, я страдал в Сибири! Я терпел плен, а ты наживался. Для кого я это сделал: для себя или для народа? — Дадабай молчал. — Ну, говори, — сказал Хамдам.
        — Для народа... — ответил Дадабай.
        — Тогда не мешай мне! — сказал Хамдам и улыбнулся, подумав, что этот «мудрый Дадабай» глупее ребенка. Тот, кто только отсиживается в осаде, скорее будет побежденным.
        Дадабай по дороге к своему дому останавливал встречных и сообщал всем, что он ошибся: «Хамдам желает людям добра».
        Люди быстро распространили эту весть. Многие смеялись над вспыльчивым и отходчивым Дадабаем. В очагах потух вечерний огонь, в домах утихла ненависть, и на площади смолкли споры. Прохладная ночь обещала приятный отдых...
        Хамдам пришел на женскую половину к молодой Садихон и спросил у нее, не спит ли она. В этой же комнате лежала старшая жена, Рази-Биби. Садихон переглянулась с ней.
        Хамдам настойчиво повторил свой вопрос.
        Тогда Садихон подкралась к двери и, приоткрыв ее на два пальца, предусмотрительно прошептала Хамдаму:
        — Биби тоже здесь.
        Хамдам схватил жену за руку и грубо вытащил ее на галерейку. Тут только Хамдам увидал, что на галерейке спят два джигита — Сапар и Алимат. Он не пожелал прогнать их и повел Садихон по двору. Ночь была яркая и тихая.
        Когда они проходили в сад мимо конюшни, Юсуп вскочил. Он спал возле Грошика и распахнул дверь, но сейчас же захлопнул ее. Он увидел полуобнаженную Садихон, в узких пестрых ситцевых шароварах, стянутых на лодыжках тесемкой. Юсуп бросился в сено.


6

        Зайченко сидел в тюрьме уже почти четыре месяца. Он свыкся с тюрьмой и думал, что недалек тот день, когда кончатся все его приключения. Он был уверен, что к осени его выпустят. Так говорили ему арестанты, надзиратели; так пообещал ему даже один из следователей. Следствие уже не сомневалось в том, что безобидный, глупый нищий действительно то лицо, за которое он себя выдает.
        Вдруг все переменилось. Журналист кокандской газеты, описывая ликвидацию Кокандской автономии, упоминал в своей статье об одноруком коменданте Зайченко. Эта статья, случайно прочитанная следователем, возбудила в нем подозрения. Следователь вызвал Ивана Толстикова и заявил ему:
        — Дело кончено. Вы — комендант Кокандской крепости Зайченко. С сего числа, как военнослужащий, вы переводитесь из гражданской тюрьмы в Ташкентскую крепость. Подлежите содержанию там на гауптвахте. Ясно? Признаете ли вы себя бывшим комендантом Зайченко или требуете опознания?
        — Признаю, — ответил Зайченко.
        Он понял, что скрываться уже незачем: при очной ставке с любым из военных Коканда он будет раскрыт.
        Его перевели в крепость. Здесь начались чудеса. На пятый день его пребывания на гауптвахте, однажды вечером, к нему в камеру зашел надзиратель, рябой веселый человечек, и сказал ему нехотя, как будто между прочим:
        — Приготовьтесь! Завтра вечером я выведу вас из крепости.
        Из-под шинели он вытащил старую гимнастерку, солдатский пояс и фуражку.
        — Спрячьте барахлишко! — сказал он, кинув одежду на койку. — Пойдете в этом!
        Надзиратель ушел. Зайченко недоумевал. «Кому я нужен? Кто мне помогает? — думал он. — Во всяком случае, терять мне нечего. А тут спасусь. А не спасусь — все равно, семь бед — один ответ».
        Он спокойно ожидал следующего вечера, переоделся. Все случилось как по-писаному.
        Надзиратель вывел его из крепостных ворот, предъявив караулу пропуск. В первом же переулке к ним подошли какие-то неизвестные люди, надзиратель скрылся. Под конвоем этих неизвестных Зайченко добрался до старой части Ташкента. Здесь в лабиринте маленьких уличек и тупичков, среди пестрой и шумной толпы, он сразу понял, что спасся.
        Устроив Зайченко на ночевку в доме одного бая, неизвестные ушли. Перед уходом они сказали Зайченко:
        — Господин поручик! Завтра мы заберем вас отсюда. Здесь можете не волноваться. Спите как у себя дома!
        Действительно, на другой день, в это же время, в убежище опять явились эти два человека. Они сообщили Зайченко, что он приглашается на заседание тайной организации. Им поручено, сказали они, провести его туда. Они выбрили Зайченко, одели в новенький штатский костюм и отправились в путь.
        Пришлось идти мимо гауптвахты, в русскую часть города. Возле одного из особняков, неподалеку от бывшего губернаторского дома, спутник Зайченко протяжно свистнул. Ему ответили. Он просвистел еще четыре раза, ночной сторож открыл калитку. Они вошли в густой, темный сад. В красивом доме, стоявшем в глубине сада, виднелся свет в одном из окон. Один из сопровождающих исчез. Вернувшись, он радостно сообщил: «Все в сборе, идем скорей! Уже начали!»
        Уютный кожаный кабинет освещался лампой под большим синим абажуром. В креслах сидели штатские люди. Зайченко их видел впервые. Между книжных шкафов на стенах висели ковры. От длинного письменного стола, пустынного точно бильярд, навстречу Зайченко поднялся старый военный в летней форме, без погон, со значком генерального штаба на гимнастерке.
        — Честь имею представиться, — сказал Зайченко, выйдя на середину комнаты.
        Генерал Кудашевич обнял его и усадил на диван.
        — Будем знакомы, будем знакомы! — быстро заговорил он. — Мы о вас, поручик, много наслышаны. Много, много! Натерпелись мы из-за вас страху. Искали вас всюду. Надо было бы вам раньше объявиться.
        Зайченко вскочил:
        — Не знал. Очень благодарен. Очевидно, при вашем посредничестве мне удалось бежать с советской гауптвахты?
        — При нашем, при нашем. Но сейчас, голубчик, не до этого. Сейчас начались серьезные дела. Вы слушайте, а потом поговорим о конкретном. Мы только начали, так что... Ну, будьте любезны, Павел Семенович!
        Генерал, приятно улыбаясь, нагнулся к одному из штатских, будто обливая его елеем.
        — Что же-с... Прошу вас покорнейше! — прошептал он.
        Павел Семенович Назиев, пожилой, плотный и высокий господин, одетый в коричневый френч и такие же бриджи, кашлянул, шевельнулся в кресле, солидно высморкался. Когда он двигался, желтые щегольские краги на его толстых ногах невыносимо скрипели. Это, очевидно, раздражало его соседа, аккуратного седого старика, тщательно одетого и еще более тщательно выбритого. Старик морщился и с неудовольствием взглядывал на Павла Семеновича.
        — Перед нами, господа, очень трудная, я бы сказал — ответственная задача... — произнес Павел Семенович, сдерживая свой басок. — Мы рискуем лишиться такого сильного и щедрого друга, как представитель Антанты.
        — Образованный народ! Просвещенные мореплаватели! — вдруг неожиданно для всех сочувственным голосом процитировал генерал.
        Зайченко громко, на всю комнату, расхохотался.
        Все присутствующие разом посмотрели на него. Зайченко понял, что его хохот неуместен, и тут же подумал: «А цитата уместна? Неужели они ничего не заметили? Идиоты!»
        Павел Семенович продолжал, как будто не слыхав реплики:
        — Антанта — наш верный друг, который всегда исполняет свои обещания.
        — Совершенно верно, абсолютно верно, — сказал генерал Кудашевич, склонив голову и как бы прислушиваясь к тому, что делается за окном.
        Шумный дождь обрушился на Ташкент. Все ожило за стенами. С крыш катились потоки воды. Ливень звенел в густой и плотной листве сада.
        — Меньшевики и эсеры, — авторитетно заявил Павел Семенович, — это неудачники русской революции.
        Элегантный старик, услыхав эту фразу, брезгливо открыл рот, желая что-то возразить, но благожелательный генерал, играя глазами, умоляюще сложил руки и шепнул ему, как влюбленный:
        — Господин Баррер! Потом, потом!
        Старик откинулся на мягкую кожаную спинку кресла и уставился в потолок, расписанный пестрыми узорами.
        Павел Семенович горячо повторил:
        — Да, неудачники, или шулера, или растяпы! Прошу извинить мне откровенность! Без всяких колебаний я применяю к ним эти слова. Я не говорю, конечно, об отдельных лицах. Среди последних можно нередко встретить людей уважаемых. Например, господин Баррер.
        Генерал опять заулыбался и весело закачал головой. На лице Баррера осталась прежняя маска. Он ничем не выразил своего отношения к высказанному по его адресу комплименту.
        — Словом, подведу итоги. Все восстания они начинали бумом, — сказал Павел Семенович, вставая. — И с позором провалили. Так было в Закаспии. Так было в Коканде...
        — Нет, уж позвольте! — закричал Баррер, вдруг вскакивая, даже с неприличной для его солидного вида вспыльчивостью. — В Коканде распоряжались не мы, а разбогатевшие татары и евреи. В этом я согласен с улемистами.
        — Махровое определение! — брезгливо выпятив губы, сказал Павел Семенович. — Зачем же вы служили им?
        — Я не служил.
        — Не вы, так ваши соратники в краевом органе Мустафы. Вы же изображали там народ? Факт, господа? — обратившись к собранию, спросил Павел Семенович.
        — Факт, факт! — с обычной торопливостью закивал генерал, и вместе с ним закивали все остальные участники собрания, кроме Зайченко.
        — Играя комедию, вы спасовали в решительный момент. Тем самым вы причинили только зло белому движению, — сказал Павел Семенович. — Ваша идеология — бред. Ваши боевые элементы — это миф, это просто сброд, молодежь, сопляки. Сочувствующие при пробной проверке — просто скопище трусов. Оружие и деньги расходуются глупо, случайно и бездарно. Нет ничего удивительного, что наши покровители сейчас отказывают нам в средствах. Надо найти силы, крепкие, реальные, а не мифические. И под это мы получим деньги. Получим! Уверяю вас. Где же искать эти силы? Где и как?
        Павел Семенович подошел к письменному столу (будто все эти силы были спрятаны тут в ящиках), сделал паузу и приготовился, как фокусник, к самому боевому месту своей программы. Генерал Кудашевич, подмигнув ему, указал на графин с водой и предложил стакан. Павел Семенович отказался.
        — Мы судили, рядили и наконец нашли выход, — торжественно объявил он. — В Фергане водятся шайки басмачей. Надо развить это движение, оформить организационно, привлечь их на свою сторону, применив в качестве ударных групп. Вот это действительно народ! Глупо не использовать то, что само дается в руки. Но как же это сделать? Мусульманская партия улема считает их своими. Мы договорились с разными заинтересованными сторонами. И с улемой. И, в частности, с той миссией, которая прибыла сюда из Европы и олицетворяет сейчас экономические интересы стран согласия... То есть — Антанты. Мы отправили послов, богатых баев, в Фергану к басмачам, мы послали щедрые подарки главарям. Вот где кадры! Там, в Фергане! Там резервуар всех сил для повстанческого движения. Все содержание этих отрядов организация берет на себя. Там мы завербуем добровольцев из мусульманских джигитов. Туда мы бросим русскую молодежь из Ташкента и других городов. Оттуда мы покажем большевикам! И как еще покажем! И мы еще покажем, как надо драться за власть!
        Он потряс в воздухе кулаком так, что запонки забренчали на его мягкой манжетке, и Зайченко услыхал наконец его голос, сильный, глубокий бас. Павел Семенович побагровел, вздулись толстые жилы на висках. Попросив пить, он выпил залпом целый стакан воды.
        Все молчали. Слова Назнева и его убежденность подействовали на собравшихся. Но Зайченко стало скучно. Он не верил ни голосу, ни внушительной, сытой фигуре, ни темпераменту, ни громким словам. Он знал, что в жизни существуют иные люди, иные убеждения, он долго жил среди простых людей, среди солдат... Большинство из них не отличалось ни ораторскими приемами, ни многословием, но их краткие речи, даже их молчаливость казались сейчас Зайченко убедительнее адвокатского треска.
        Прервав свои размышления, Зайченко подошел к окну. Шум за окном еще продолжался. Дождь налетал порывами, бил в стекла, как тяжелая морская волна. Вдруг сад, на секунду озарившись ярким голубым пламенем, снова погрузился в тьму, и страшный грохот, раздавшийся в саду, заставил некоторых вскочить.
        — Господи, какая гроза! — забормотал генерал и, перекрестив себе грудь, побежал в соседние комнаты. Оттуда, из глубины большой квартиры, слышался его хлопотливый прокуренный голос. — Маша! Петя! — кричал он. — Закрывайте окна! Закрывайте форточки! Гроза!
        Назиев улыбнулся и сказал:
        — Наш генерал боится молнии.
        Через кабинет пролетел рослый встрепанный кадет в коломянковой форменной куртке, но без погон, и в форменных брюках с красным кантом. Баррер, рассматривая свои тонкие пальцы, поглаживая их, занимаясь ими, делал вид, что ему все известно и он сидит здесь только из приличия.
        Наведя в квартире порядок, хозяин вернулся. Маленькое лицо генерала, и бородка, и китель были забрызганы дождем.
        — Чудеснейший воздух, чудеснейший! — лепетал он. — Ну что же, господа? Басмачи так басмачи. Басмачи — это не проблема. Я согласен с Павлом Семеновичем. И если миссия так смотрит, следовательно и мы... И мы, конечно... И мы...
        — А план готов? — спросил Зайченко.
        Генерал взглянул на него с укором и даже испуганно. Но Павел Семенович принял этот вопрос не только милостиво, а даже поощрительно.
        — Я рад, господин поручик. Я услыхал в вашем вопросе не только вопрос, но и сомнение. Это очень хорошо, — сказал он с оттяжкой в голосе. — Реальный учет, а не романтика! Трезвые поступки, а не молодечество! Скепсис, а не энтузиазм! Вот что надо! К сожалению, в наших рядах есть много службистов. От них мало проку.
        — Совершенно верно. Мало проку, мало проку, — горячо подхватил генерал Кудашевич. — У меня правило, — тоном опытного героя заявил он. — Этого правила я держусь всю жизнь. Начинай крупное дело только тогда, когда действуешь наверняка. Прошу покорно простить меня! Я вас прервал. Я действую наверняка. Вот мой девиз, который я могу выгравировать у себя на щите.
        И генерал, постучав папиросой по серебряному портсигару, гордо взглянул на Павла Семеновича.
        — Организация, — говорил Назиев, — приобретает конский состав, снаряжение, снабдит отряд оружием, огнестрельными припасами и другими средствами борьбы. Будет довольствовать отряд. Суточный оклад джигита с лошадью мы определили пятнадцатью рублями. Курбаши — содержание особое, как командному составу. Численность отряда зависит от количества оружия. Примерно намечаем двадцать пять тысяч человек.
        Баррер щурился. Происходило это от близорукости, он не любил очков и не носил их. Но посторонний человек мог решить, что Баррер сердится.
        — А представители Антанты или миссия в Ташкенте изволят знать подробности этого плана? — спросил он Назиева, не обращаясь непосредственно к нему, а говоря куда-то вбок, в сторону.
        В построении этой фразы и в самом тоне, которым она была произнесена, все почувствовали ту же самую подчеркнутую изысканность, которой отличался во всем господин Баррер. Фраза эта удивительно подходила к стилю господина Баррера, даже к его костюму, к тщательно выглаженным брючкам, к темно-синему пиджачку, к тоненькой золотой цепочке от часов, продетой сквозь петлицу, к узеньким тонким полуботинкам, доведенным до зеркального блеска. Во всей этой элегантности было что-то миниатюрное, поношенное, потертое. Старые вещи Баррер носил будто новые. Этого никто не замечал до тех пор, пока Баррер держался в тени.
        Назиев обжег Баррера взглядом и язвительно ответил:
        — Я думаю, изволят знать. Не беспокойтесь!
        — И в отношении денег, и количества отрядов, и оружия, и прочая, и прочая при новой комбинации вооруженных сил? — важно продолжал Баррер, не замечая иронии Назиева.
        — Во всех отношениях! — почти торжествуя, перебил его Назиев.
        Этот обмен репликами напоминал схватку в царском суде между прокурором и адвокатом. Назиев опять почувствовал себя молодым помощником присяжного поверенного. Он был когда-то цивилистом*, впоследствии стал директором банка, потом промышленником и финансистом, но до сих пор вспоминал не без приятности юные годы, первую практику, горячую полемику и словесные бои. Он умел вносить в гражданские судебные дела пыл, страсть и темперамент. Чувство, подкрепленное неопровержимыми документами, фактами и цифрами, считалось главным козырем его успеха. Про него знали, что этот человек не ораторствует впустую. Он никогда не проигрывал дела. С такой репутацией его ввели в деловые сферы. Он и там сумел показать свои таланты.
_______________
        * Ц и в и л и с т — юрист, специалист по гражданским делам.

        Революция застала его уже миллионером. Он полагал, что это только начало. Он ощущал себя как певец, имеющий все данные для того, чтобы покорить своим голосом концертный зал, и вдруг вместо успеха свистки. Он стиснул зубы и решил перекричать свистящих. Гримаса портила его широкое и мягкое лицо. Она появлялась на нем только тогда, когда он молчал.
        — А где базы снабжения? — прямой вопрос исходил теперь от Зайченко.
        Но генерал Кудашевич встретил его снисходительно и даже подтвердил кивком. Назиев ласково усмехнулся, ему понравился колючий поручик. Он слегка пошлепал широкими, мясистыми руками.
        — Браво! Дельно! — сказал он. — Вы правы. Базы — это все! Слушайте: из Читрал-Гильгита через перевал Мустаг и Кашгар, оттуда через Иркештем и Ош, из Пешавера через Хайберский проход, далее через Афганистан и Бухару будет транспортироваться оружие, все будет отпущено по мере надобности в достаточном количестве.
        Зайченко иронически спросил:
        — Особенно, если мы пробьем сквозной путь на Мешхед и Афганистан?
        — Вы догадливы.
        — Знаете что, — Зайченко понял, что он увлекся, но уже не мог остановиться, — к двадцати пяти тысячам винтовок надо прибавить минимум сорок пулеметов и шестнадцать горных орудий. Тогда интересно работать. Тогда мы сделаем дело, — сказал он.
        — Хорошо, — коротко заметил Назиев.
        — А деньги?
        — Из-за рубежа, из Кашгара, товарищ Зайченко, — в шутку назвав его «товарищем», сказал Назиев. — Сто миллионов! Вас это удовлетворяет?
        Зайченко похолодел: «Из Кашгара?.. От кого же? Да ведь там британский консул... Значит, через него? Или через кого-нибудь другого? Там до черта этих разведчиков...» — подумал он.
        Кадет внес чай на огромном черном жестяном подносе, расписанном розанами.
        «Собственно... ради чего я выскочил? — подумал Зайченко, взяв с подноса стакан. — Толстый господин задел меня. Ну ладно».
        Генерал Кудашевич развертывал на столе огромную карту. Несколько штатских обступили его. Они обменивались между собой замечаниями, переговаривались. Из этих разговоров Зайченко понял, что присутствующие здесь составляют штаб организации, что все это военные, переодетые в штатское платье.
        — Кто сегодня дежурный генерал? — визгливо, по-начальнически, крикнул Кудашевич.
        — Полковник Брянцев, — сразу ответило несколько голосов.
        Никто не улыбнулся, никто из присутствующих даже не заметил этой случайной словесной игры, когда вместо «дежурного генерала» вскочил маленький длинноносый полковник в дымчатых очках, в парусиновой толстовке, кудрявый и мешковатый, похожий более на провизора провинциальной аптеки, чем на военного. На него и накинулся Кудашевич.
        — Материалы? Материалы, Иван Андроныч? Материалы? — с раздражением повторял он.
        Брянцев пошевелил губами.
        — Все нанесено на карту, ваше превосходительство. Материалов особых нет. Здесь красными стрелками нанесены линии наших фронтов. Если разрешите, я могу дополнить, — виновато предложил он.
        — Зачем же? Разве я не знаю... — сказал генерал, сконфузившись. Потом деликатно высморкался и начал свой оперативный доклад.
        По его плану первым должен был начать действия Дутов, — нажим на Актюбинск. Вслед за этим — ашхабадские отряды. Когда туркестанское советское командование на этих двух фронтах израсходует свои резервы, по предложению генерала должна была восстать Фергана, и ее повстанцы должны были двинуться в двух направлениях, а главное ядро — ударить на Ташкент.
        — А в это время, — восторженно сказал генерал, подымая руку, — Джунаид-хан подойдет к Чарджую. Ему помогут отряды из Аулиеатанского уезда, делающие налет на узловую станцию Арысь. Бухара займет войсками эмира участок Среднеазиатской железной дороги между Сыр-Дарьей и Аму-Дарьей. Таким образом, две группы туркестанской Красной Армии окажутся в тылу, отрезанными от центра.
        — Ерунда! — тихо шепнул Назиеву сидевший рядом с ним Зайченко. — Классический генеральский план! Эрсте колонне марширт, цвейте колонне марширт.
        Они отошли в глубь комнаты.
        — Громадные расстояния. Как держать связь? Надо собрать все наши силы в один кулак и бить противника кусками, — говорил Зайченко. — Наполеон не мог одновременно драться и с Италией, и с Египтом, и с Англией, и с Пруссией, и с Россией. Карта — не жизнь. Старая история! Маневр — вот что побеждает. — Зайченко горячился.
        — Погодите, молодой человек! Пусть они только сдвинутся с места, а там мы займемся делом, — благожелательно успокаивал его Назиев. — Союзники — консервативный народ. Они верят генералу Кудашевичу, а вам могут не поверить. Понятно? Имейте терпение — и вы смените этого генерала. Все придет в свое время. Наполеон начал Тулоном...
        — А кончил Святой Еленой, — сказал Зайченко.
        Назиев подумал: «Способный, но, кажется, неприятный офицер!»
        План одобрили.
        Баррет, прощаясь с Назиевым, сухо протянул ему руку.
        — Надо быть менее пристрастным к людям, доблестно павшим, — обиженно сказал он, намекая на своего брата, расстрелянного еще в семнадцатом году после неудачного антисоветского восстания. Первый Баррер был похож на второго — тоже царский чиновник, контрреволюционер, барин, спутавшийся с эсерами и с какой-то разведкой.
        Назиев вытянул рот в трубочку.
        — Ваш брат — достойный человек, — сказал он не то в шутку, не то всерьез. — О нем я молчу.
        Все начали расходиться поодиночке и по двое. Зайченко увидел, что с конспиративной точки зрения этот антибольшевистский штаб организован великолепно.


7

        Кабинет опустел. Зайченко предложили остаться ночевать. Ротмистр Цагарели, один из спутников, сопровождавших сюда Зайченко, провел его во флигель. Там для обоих были приготовлены постели.
        — Вам опасно ходить: влипнете как миленький! Вас отсутствие руки выдает. Почему протез не носите? — спросил он Зайченко.
        — Не спасет ведь все равно, — ответил Зайченко.
        Ротмистр скинул тонкие красивые сапоги и не раздеваясь бросился на тахту.
        — Мне скоро вставать, — объяснил он Зайченко. — Через час отдам концы — и тю-тю! Поминай как звали!
        — Куда же? — спросил Зайченко.
        — Обещали к Дутову. Я-то, собственно, намереваюсь к Колчаку. Я ведь, между нами говоря, моряк. Мичман. А здесь превратился в ротмистра. Повар за кухарку. Или кухарка за повара.
        Молодой человек расхохотался и, потянувшись всем телом, беззаботно чертыхнулся.
        — А в общем наплевать! Вас-то не выпустят, вас замаринуют здесь, как пить дать, в этой Узбекии. Ой, боже мой, если бы вы знали, как мне надоели все эти меки да узбеки! Желтомордые! В Россию хочется. До смерти!
        — Вы же грузин?
        — Липовый. — Он опять расхохотался. — Во всех смыслах повар за кухарку или кухарка за повара. Кто-то, когда-то, где-то, при батюшке-царе или при матушке-царице, был грузином. Мы — выходцы чуть ли еще не с времен Елизаветы, а может быть, с Петра. Ярлык остался, товар не тот. В общем и целом, как говорят товарищи, не жизнь, а жестянка.
        — Скажите, Цагарели, иностранная миссия действительно существует в Ташкенте легально?
        — Вполне. С разрешения Туркестанского совнаркома. Легально... и парадоксально. — Цагарели зевнул. — Ну, спать, поручик! На бочок! В дрейф! Под покровительство Николы!
        Через минуту он уже храпел, но спал не крепко и вздрагивал во сне.
        Под окном цвел душистый табак, на скамейке лежали огромные желтые летние дыни. Было душно от приторного аромата этих дынь.
        «Пахнет Азией», — думал Зайченко, засыпая.
        И показалось ему, что сна почти не было. В дверь постучали.
        — Войдите! — крикнул Зайченко.
        Кадет вошел в комнату и покраснел, увидав Зайченко голым.
        — Который час? — спросил Зайченко, накинув на себя одеяло, и покосился на соседнюю койку. Она была пуста, Цагарели уже ушел.
        — Шесть десять, господин поручик. Генерал вас ждет, — ответил кадет, не глядя на ночлежника.
        — Раненько встает ваш папаша! — сказал Зайченко.
        — Как Суворов, — фыркнул кадет.
        «Да ты не в отца, а в проезжего молодца», — подумал Зайченко.
        — Что ж, вы тоже участвуете в белом движении? — спросил он у кадета.
        — Пока не участвую, — ответил кадет.
        — Почему же?
        — Я заменяю у нас в доме лакея. Разве вы не заметили?
        Зайченко посмотрел на вздернутые густые, точно нарисованные, брови мальчишки. «Умненькая морда...» Мальчишка сперва понравился Зайченко, но когда на лице мальчишки появлялась улыбка, оно вдруг становилось порочным и неприятным.
        Через десять минут Зайченко стоял навытяжку в кабинете.
        — Прошу покорно, прошу! — лепетал аккуратный и вымытый генерал, кивнув поручику на кресло. — Прошу садиться! Не завтракали? А я уже заправил брюхо православной кашей. Гречка наша, родимая. В горшке, по-русски. Не желаете? Идемте в столовую! Не стесняйтесь! Я хлебосол.
        — Благодарю вас! Я не ем с утра, — сказал Зайченко.
        — Напрасно, молодой человек! Но вы молодец, молодец! — выпалил генерал. — Слышал вчера «речь не мальчика, а мужа». Произвели впечатление, поручик. Произвели. Кха-кха... — Генерал откашлялся, вытащил из письменного стола желтую склянку, плюнул в нее, долго и сосредоточенно разглядывал свою мокроту. Потом, покачав головой, печально сказал: — Чахотка.
        — Что вы, ваше превосходительство. Такой свежий вид...
        — Свежий? — Генерал обиделся. — Свежий, говорите? А врачи думают иначе. Правда, палочек еще нет. Но... Нет-с, не то здоровье! Я, бывало, неделями с лошади не слезал, на тигров охотился. А теперь прикован к столу. Вот наша жизнь! Игра! Чувствую, сдал! Если бы не это, разве я бы остался здесь? Туда, в бой, в самую горячку... Я ведь холерик по природе. Если я разгорячусь, меня не удержать, я и опасности не чувствую. Расшатал свое здоровье...
        — Очевидно, в германскую войну?
        — Именно. Боже мой, сколько сил и сколько нервов было ухлопано на нее! Да, мы не береглись.
        — На каком фронте вы были, господин генерал?
        — На всех... На всех...
        — На всех?
        — Так точно, господин поручик, на всех. Практически — отчасти, теоретически — везде. В поезде ее величества я объехал все фронты. Ужасно, ужасно! А на каком фронте вы изволили потерять вашу левую руку?
        — Я... ее не терял, — сухо ответил Зайченко. — Мне ее потеряли...
        — А... Ну да! Ну да! — смутился генерал.
        — Под Двинском.
        — Ах, вот как! — заулыбался генерал. — Под Двинском были чудесные бои... Так, чудесно! Вас, как боевика, мы назначаем в одну из главных точек, боевых. Вы бывали в Фергане?
        — Практически — отчасти, теоретически — везде.
        — Чудесно, вполне чудесно. — Генерал не заметил дерзости. — Вы знаете состояние тамошних частей? Впрочем, это не суть важно. Мы о них имеем более верные сведения, чем советская власть. Наши люди везде. Наши люди, повторяю, дают нам более верные сведения, чем большевикам.
        «К делу!» — хотел крикнуть Зайченко, уже изнемогая от болтовни.
        — Вы едете к Иргаш-беку...
        — К Иргашу? К кокандскому Иргашу? — спросил Зайченко.
        — Кажется, к кокандскому, — сказал генерал. — Да, да, к кокандскому.
        — Позвольте! — Зайченко прервал генерала. — Но ведь у Иргаша есть Чанышев? Насколько мне известно, полковник удрал вместе с Иргашом. Зачем же я Иргашу?
        — Махдий, Махдий... — завздыхал генерал. — Его уже нет!
        — Как нет?
        — Погиб. Погодите! — Генерал засуетился. — У меня здесь где-то было сообщение из Скобелева. Там совершенно точно все описано. Вам надо будет прочитать. Вы должны быть обо всем осведомлены.
        Генерал принялся шарить среди бумаг, ничего не нашел, потом хлопнул себя по лбу и, подойдя к стене, вынул из потайного ящичка письмо, которое он передал Зайченко.
        Информатор, по всей вероятности человек близкий Чанышеву, писал обо всем действительно подробно.
        Зайченко начал читать письмо.
        «...Иргаш, прибыв вместе с всадниками в Скобелев, был торжественно встречен русскими и местными купцами, — сообщал неизвестный корреспондент. — Полковник Чанышев тоже праздновал на этом банкете. Банкет был, конечно, с пловом... Чанышев подымал бокал водки за здоровье Иргаша. По правде говоря, мой полковник, в грязном военном сюртуке, небритый, мятый, не внушал доверия; мне было жалко его. Иргаш улыбался и милостиво хлопал Махдия по плечу. Это было в достаточной степени противно. Махдий терпеливо выносил все милости бандита. Иногда, в какую-то секунду, я замечал, что у него наступало протрезвление. Чанышев глушил себя новой порцией водки. Никогда в жизни он не пьянствовал так безобразно... Багровый, встрепанный, он выкрикивал какие-то речи и хотел распоряжаться, но его мало кто слушал. В самый разгар пира скобелевский красный отряд вернулся из Коканда. Высадившись из вагонов, он шел с вокзала двумя группами — в полном боевом порядке. Узнав об этом, Чанышев выскочил из-за стола, собрал всадников и крикнул Иргашу: «Ты... сиди спокойно! Ты меня не забыл в кокандской тюрьме. Ты меня взял с собой. Теперь я не забуду тебя». Махдий устроил засаду на Московской улице. Кизилкийские рабочие с мельницы Юрова, скобелевские железнодорожники и солдаты, вернувшиеся с фронта были неожиданно обстреляны из окон пекарни. Мне кажется, что после первого же выстрела Чанышев понял, что эта глупость — последняя в его жизни. Буквально за час до этого, на встрече, он мне сказал такую фразу: «Был ли у меня ум? Был. Способность, счастье, удача? Все было. Почему же я так бездарно и глупо прожил? В чем дело?» Красногвардейцы не растерялись. Потеряв несколько раненых и убитых, они окружили пекарню. Чанышев был арестован и отведен в Скобелевскую крепость. Ревком, засевший там, надеялся получить от Чанышева ряд сведений об участии англичан в Кокандской автономии. Чанышев, ожидая допроса, буйствовал как сумасшедший. Часовой, очевидно разгоряченный боем, не выдержал и пристрелил его... Иргаш успел скрыться».
        Зайченко молча вернул письмо генералу.
        — Бедный Махдий! — сказал генерал.
        Зайченко ничего не ответил. Нарочно переведя разговор на другую тему, он спросил:
        — Будет ли у меня в поездке проводник и надежен ли он?
        — Вполне, вполне! — бодрым голосом прокричал генерал.
        Ему показалось, что письмо неприятно подействовало на Зайченко. «Необходимо успокоить его», — подумал он и сказал:
        — Вы, поручик, будете снабжены всем. Великолепно! Это не то, что раньше. Мы сейчас бережем каждого человека. Будьте спокойны!
        — Благодарю вас! Я не нуждаюсь в валерьянке, — ответил Зайченко.
        — Вас дожидается Усман. Две лошади, два комплекта одежды, европейской и сартской. Вы поедете в направлении на Чирчик и в двадцати пяти верстах отсюда встретитесь с полковником Корниловым. Брат Лавра Георгиевича... покойного! Господи, прими его душу!
        Генерал встал и перекрестился.
        — Полковник Корнилов вас ориентирует. Ну, обнимаю вас! — сказал он. — Вы назначаетесь начальником штаба по руководству движением в Фергане. Здорово шагаете, поручик! Благослови вас бог!
        Генерал перекрестил Зайченко. Поймав улыбку на его лице, он спросил:
        — Да вы верите ли в бога?
        — Едва ли, — ответил, улыбаясь, Зайченко.
        — Как едва ли?
        Генерал отступил. Искренний ужас отразился в его глазах. Вдруг он стал заикаться.
        — Ка-ак же? Ка-а-ак же вы идете на святое дело бе-ез веры? Бе-ез веры?
        — Иду в возмещение произведенных на меня расходов, — холодно ответил Зайченко.
        — Вы ма-атериалист?
        — Реалист. Кончил реальное училище.
        Генерал всплеснул руками.
        — Не понимаю вас, — пробормотал он. — Ну, пусть бог простит вас!
        — Он простит, — сказал Зайченко, ухмыляясь.
        — Вы будете служить, поручик, для Туркестанской демократической республики.
        — Под чьим протекторатом?
        Генерал взволновался:
        — Сегодня — протекторат, а завтра — мы их надуем. Я тоже республиканец. Но я смотрю вперед. Я смотрю...
        Зайченко взглянул в окно:
        — Пора ехать, генерал!
        Генерал продолжал свое:
        — А в крайнем случае... Слыхали Назиева? Он иго любой цивилизованной державы предпочитает игу плебса. Кроме того: нас с вами не обидят.
        — Светает, генерал.
        — А-а... Ну, еще... Хотя звезды уже исчезли... А днем вы не можете ехать? Нет? Ах да, я забыл! Вот память, вот память, — забормотал генерал. — Тогда отправляйтесь спать!
        — Но зачем же вы меня будили, приказывали?
        — Папа, Усман торопит, — сказал кадет, неожиданно появившись у дверей кабинета. — Усман уже у нас, на дворе.
        Зайченко решил прекратить эту глупую генеральскую суматоху; он щелкнул каблуками и откланялся:
        — Господин генерал, я все-таки рискну. Я еду. — И, повернувшись через левое плечо, он строевым шагом вышел из кабинета.
        Кадет посторонился, уступая дорогу кругленькому длинноволосому несуразному человеку в мятых суконных брюках, в кургузой куртке и в летнем картузе.
        На дворе, переминаясь с ноги на ногу, стояли два отличных верховых заседланных коня. В курджунах, прикрепленных к седлу, лежали вещи, оружие, патроны, продукты, документы, одеколон и даже ногтечистки. Усман производил впечатление верного, надежного и лихого кавалериста.
        — На царской службе был? — спросил Зайченко Усмана.
        — Был. У генерала Крымова.
        — В дикой дивизии?
        — В дикой, — засмеялся Усман и щегольски поправил усы. — Дикий башка!
        — Молодец! Подавай лошадь!
        Усман понравился ему. Четкие ответы, субординация — все это были те мелочи, по которым он соскучился. «Я и не знал, — невольно подумал про себя Зайченко, — что я такой закоренелый офицер». Это даже рассмешило его. Он вскочил в седло, поправил у лошади мундштук и лихо приказал:
        — Ну, марш, Усман!
        Проводник свистнул плеткой. Лошади заскакали мимо круглых карагачей. Утренняя роса еще блестела. От цветов и от травы шел легкий пар.


8

        Грачи, скворцы и жаворонки неслись над полями, ныряли за пищей в пышные, как губка, шапки чинар и орехов. Ветер качал тяжелеющие темно-зеленые кисти пшеницы. Дни стали душными. Среди разграбленных и обгорелых зданий снова появились люди. Начиналась жизнь.
        С каждым днем Юсуп замечал перемены в Хамдаме. Этот человек работал рьяно и добросовестно, как будто стремясь загладить все преступления, тянувшиеся за его душой. Большего нельзя было от него требовать. Он почти не слезал с коня, объезжая окрестные кишлаки.
        Джигиты валились с ног от усталости, не утомлялся только Хамдам. Его заваливали поручениями. Он выполнял их немедленно. Оружие свозилось в Коканд. Имя Хамдама становилось известным не только в Андархане или в Беш-Арыке. Слава летела по его следу от Махрамы до Патара, через Какыр, Ялка-Герек, Киалы и Тюрк. Как пыль, распространялась она по сыпучим пескам, достигая Ходжента. Даже самые хитрые люди не могли разгадать: чего же, собственно, добивается этот человек?
        Бедняки, связанные хозяйством и семьей, считали, что Хамдам уничтожает главное зло мира — винтовки и пули. Бедняки рассуждали практически. Любой курбаши, набежав на кишлак, мог бы силой послать их в драку. Теперь никто не пошлет безоружных! А богачам не хотелось верить, что отряд Хамдама состоит на службе у советской власти. «Хамдам, — думали они, — все-таки наш человек. Он вылинял, но снова нарастит себе шерсть».
        Грабежи в соседних уездах продолжались. У Иргаша были жесткие руки. Боясь мести и убийств, кишлаки выплачивали дань его шайкам, и от этого с каждым днем росли шайки и смелели. Люди в кишлаках жили с опаской. Они почти не выходили в поле. Гибли посевы.
        Тогда в Коканде возник план создать особый тюркский кавалерийский полк, под номером первым, назначить командиром Хамдама и, снабдив специальными полномочиями, бросить в разбойничьи районы. Этот полк, собранный из коренных жителей Ферганы, имел все шансы на успех. Своих трудно было обмануть басмачам — и местность и людей они знали как собственную ладонь. Хамдам принял назначение. Полк организовался в составе трех эскадронов. Это были разбросанные по селениям группы, численностью от шестидесяти до ста человек. Хамдам, кроме того, имел личную охрану, тридцать отчаянных головорезов.
        Он получил кожаное обмундирование, захватил в Беш-Арыке усадьбу бежавшего бея и переманил к себе многих жителей Андархана. Все свое хозяйство, обеих жен и джигитов он перевез в Беш-Арык. В Беш-Арыкской усадьбе дом был просторен, пристройки вместительны и удобны, и огромный старый сад окружал строения. Здесь, в Беш-Арыке, Хамдам начал комплектовать свой новый полк.
        Полк составлялся так, как умел это делать Хамдам, — феодально. Связанный только с Кокандом, подчиненный только Коканду, он, пользуясь старыми обычаями, управлял людьми по своему произволу.
        В его районе царила тишина. Никто из басмачей не рисковал вступить с ним в бой. Он также не искал его. Ряд стрелков-охотников Хамдам привлек к себе. Иргаш, главарь всех банд Ферганы, осторожно следил за его действиями, не обнаруживая себя. Хамдам тоже не торопился. Он чувствовал, что русские слишком выпятили его вперед, что надо усыпить внимание Иргаша, надо спрятаться в тень.
        Юсуп нервничал. Стоячая жизнь угнетала его. Он не понимал своего положения при Хамдаме. С одной стороны, он не был простым джигитом. Он вел всю переписку полка, он распоряжался. С другой стороны, от него никто не зависел. Сапар отпускал на его счет разные шуточки. Юсуп терпеливо выносил их. Писал неграмотным (а таких было большинство) письма, ездил с джигитами на охоту и постепенно, день ото дня, все больше и больше входил к ним в доверие.
        Но Юсуп мечтал об ином. Ему снились бои и походы. Тыловая, караульная жизнь отряда, наведение порядка в разбросанных кишлаках, ловля отдельных басмачей не удовлетворяли юношу. Он просил Хамдама отпустить его к русским.
        Хитрый Хамдам догадывался, что Юсуп связан с Блиновым, и поэтому не отпускал его. «Лучше Юсуп, чем кто-нибудь другой, — думал он. — По крайней мере я знаю, кто смотрит за мной». Он добивался расположения юноши и осторожностью и лаской старался привлечь к себе, задержать в Беш-Арыке. Он дошел до предела: назвав Юсупа своим братом, он разрешил женам не закрывать при нем лица.
        Был ли Хамдам ревнив?
        Да, но не так, как обыкновенный ревнивец. Он ценил своих жен как деньги, как средство, как рабынь. Он очень грубо думал о женщинах и к женам испытывал те же чувства, что питает путешественник к случайным знакомым. Он обзавелся ими по обычаю. Как барана, любую из них он мог бы прирезать или уступить кому-нибудь, в зависимости от надобности, от случая. Но он был щедр. Он обманывал их своей щедростью. Ни старшая жена, Рази, ни вторая, Садихон, ни в чем не знали недостатка. Он не скупился на подарки и не стеснял их в мелочах. Рази считала, что он холоден и жесток, но даже и она думала, что он любит их. Однако Садихон, несмотря на роскошные подарки, боялась его.
        Шестнадцати лет Садихон выдали замуж за Хамдама. Отец ее, Ачильбай, содержал в Ташкенте труппу мальчиков-бачей**. Он путешествовал с труппой по разным городам Ферганы и устраивал спектакли и праздники. Со времени германской войны труппа заглохла. Учеников стало меньше. В начале революции Ачильбай переехал в Самарканд. Теперь мальчики участвовали в революционных процессиях. Они обыкновенно шли впереди толпы, играя в бубен, танцуя и напевая стихи. Но эти выступления были последними. Труппа развалилась.
        Ачильбай впал в бедность, и, чтобы поправить дела, он продал Хамдаму свою единственную дочь. Она привыкла с детства к постоянным переездам, любила танцы, музыку и шум. В доме отца всегда было шумно и весело. Она готова была убежать от Хамдама, если бы не боялась голода. Садихон радовалась, когда Хамдам уезжал из дому, и плакала перед его приездом. Капризная, избалованная, не знавшая никогда суровости, девушка думала, что стоит ей только перешагнуть порог хамдамовского дома, как смерть настигнет ее. И Садихон покорно переносила все упреки Хамдама, когда он называл ее ласки «снегом».
        Она писала родственникам жалобы и надеялась, что отец смилостивится над нею и увезет ее. Ответ не приходил. Садихон была уверена, что отец умер и все родственники разбрелись, но до сих пор не могла простить отцу своей продажи. Рази-Биби, старшая жена Хамдама, покровительствовала Садихон. Если бы не Биби, ей жилось бы гораздо хуже. Старшая жена властвовала в доме, и даже Хамдам побаивался ее дикого взгляда.
        Рази-Биби казалась Садихон странной женщиной. Хамдам женился на ней в шестнадцатом году, спустя неделю после своего прибытия из киргизских степей. Рази по своей воле пошла за него. Ее никто не принуждал. Но потом что-то произошло. Что именно, об этом она не рассказывала. Только однажды у нее вырвалось, что Хамдам — не тот человек, о каком она думала. Она терпимо и спокойно отнеслась ко второму браку Хамдама, и если кричала, так только из приличия, чтобы не показаться равнодушной. Садихон была ей почти ровесницей. Рази-Биби не требовала к себе никакого почтения, полагавшегося ей по закону. Она была сильной и рослой и часто в шутку надевала на себя чалму, и тогда Садихон говорила, что нет мужчины красивее ее.
        Однажды Рази-Биби и Садихон вышивали в саду большое сюзане. Юсуп проходил мимо. Он поздоровался с женщинами и невольно остановился, залюбовавшись их работой. На огромном, сшитом из кусков полотне была вышита длинная дорога из черных цветов и желтых листьев. Возле дороги пылало двенадцать солнечных дисков. Сюзане уже заканчивалось, оставался только боковой бордюр. В бордюре тоже шли узоры, и среди них новые крошечные изображения солнца. Они разбежались, точно солнечные дети вокруг взрослых солнц.
        Рази улыбнулась, увидев восхищенный взгляд Юсупа, и ушла за нитками.
        Садихон, не отрываясь от полотна, быстро работала иглой.
        День выдался знойный. Даже в тени, под широким, зеленым, пышным орехом, нечем было дышать. Лицо молодой женщины зарумянилось, затуманились от мелкой и пристальной работы глаза.
        Юсуп долго смотрел на Садихон и вдруг почувствовал, что его лоб холодеет, покрывается потом. Он побледнел, подошел к ней и сказал:
        — Хочешь, я увезу тебя отсюда?
        Она с опаской посмотрела направо и налево.
        — Ты сумасшедший, — сказала она.
        Он сразу ушел. Она пожалела, что так резко оттолкнула его, и ей опять захотелось быть веселой и свободной и проводить время по своему усмотрению, как в доме отца, когда никто не стеснял ее. Она заплакала.
        Рази вернулась и стала расспрашивать ее о причине слез. Садихон сказала, что Юсуп оскорбил ее, и она плачет от злости.
        — Ты врешь, — сказала Рази и рассмеялась и принялась дразнить ее Юсупом. Она так расписывала его и все это было так смешно, что Садихон повеселела.
        «Хорошо, что у нас такие отношения!» — подумала Садихон и бросилась на шею Рази и страстно поцеловала, сказав, что она счастлива только с ней.
        ...Когда начался сбор винограда, к Хамдаму приехали неизвестные люди, назвавшие себя покупщиками. Секретно поговорив с ним, они быстро покинули Беш-Арык. В этот же день Хамдам отправил в Коканд телеграмму.
        Юсуп заметил, что Хамдам взволнован, нервничает и торопится. Подали ужин. Хамдам усадил Юсупа. У себя, в мужской половине, он завел стол и стулья. Садихон подавала кушанья — шавлу в пиалах (жидкую рисовую кашу с овощами и мелко нарезанной бараниной), затем котел кавардаку** из курицы. Хамдам жадно шарил пальцами в котле, вылавливал вкусные кусочки, плавающие в янтарном жиру, и, обсосав их, выбрасывал кости на пол.
        Садихон не смотрела ни на Хамдама, ни на Юсупа.
        — Сердится! — подмигнул Юсупу Хамдам, указывая на жену. Потом он похлопал ее по спине. — Дьявол, дьявол, выйди из этого прекрасного тела! — сказал он, засмеявшись.
        Садихон не улыбнулась и не поморщилась. Она будто не заметила шутки мужа. Юсуп смутился.
        — Ты любишь женщин? — спросил Хамдам, заметив его смущение.
        Юсуп не знал их. Он крепко сжал пальцы и почувствовал, что румянец стыда заливает ему лицо. Он быстро встал из-за стола.
        Хамдам расхохотался.
        — Скоро все в Коканд поедем. Там есть женщины слаще меда. Я тебя познакомлю, — сказал он, — сватать буду.
        — В Коканд? Почему в Коканд? — растерянно спросил Юсуп. Он задал вопрос только затем, чтобы хоть как-нибудь подавить свое смущение.
        — Дела, — ответил Хамдам. — Я уезжаю сегодня и вызову всех, если надо. А ты пока приготовь полк!
        — Наверно, ты нашел Иргаша, — сказал Юсуп.
        Хамдам загадочно улыбнулся и, ничего не ответив, вытер рукой масленый рот.
        Смеркалось. Вошел Сапар и спросил, кто будет сопровождать Хамдама.
        — Ты, — сказал Хамдам.
        Сапар оскалился и с гордостью посмотрел на Юсупа. Он был тщеславен и завистлив и по молодости не умел скрывать этого. Засмеявшись громко и нагло, Сапар побежал седлать лошадей.
        Хамдам вышел на двор.
        Алимат, один из джигитов личного отряда, подвел к Хамдаму текинца, только что вымытого, вычищенного, так блестевшего от воды, словно он был покрыт лаком.
        Откуда-то, будто из-под земли, вынырнул Абдулла и громко стал сетовать на то, что лавочники не доставили полностью контрибуции. Хамдам возложил на них доставку фуража и зерна.
        — Рису нет. Рису заказал два мешка — привезли один. И тот — недовес. И тот — с мусором, — жаловался он.
        — Второй мешок ты украл! — наугад сказал Хамдам. Он знал, что Абдулла нечист на руку. — Ишак! — выругался Хамдам.
        Абдулла притих и, заворчав, отошел в сторону.
        У дверей ичкари** появились жены. Хамдам простился с ними. Джигиты растворили ворота и пожелали Хамдаму счастливой дороги. Один из них осветил двор керосиновым факелом. Хамдам, вскочив в маленькое казачье седло, на лету подхватил поводья, гикнул и поскакал. Когда всадники исчезли и прекратился лай кишлачных псов, жены скрылись.
        Алимат затушил песком факел. От этого небо сразу спустилось ниже, и звезды выступили на нем.
        — Сегодня моя Сурма родила уже третьего, — сказал Алимат. — Неужели правда, что мужчина может иметь столько детей, сколько звезд на небе?
        — Не знаю, — ответил Насыров.
        — Ничего-то ты не знаешь! — разочарованно сказал Алимат. — А я вот слыхал... люди говорили, что может.
        — А зачем это тебе? Тебе мало троих?
        Насыров удивленно взглянул на джигита. Маленький, кривоногий и тощий Алимат поражал его своей любовью к детям.
        — Я бы... — мечтательно прошептал джигит, — я бы переехал в пустынную страну, выбрал бы себе тысячу женщин и всех бы сделал своими женами. Я бы хотел иметь много детей. Люблю детей!.. Ведь они не могли бы не слушаться, родные дети! И я бы научил их всех хорошей жизни!
        Насыров засмеялся, потом прищурился и плюнул.
        — Глупости у тебя в голове, Алимат, — сказал Юсуп. Он сидел тут же, на галерейке, вместе с другими джигитами. — Хорошая жизнь делается не одним, а всеми. И не по-дурацки. За хорошую жизнь люди умирают. Помнишь, на прошлой неделе мы проезжали через Андархан? Помнишь мазар за рощей? — спросил он у Алимата.
        — Ну, помню, — ответил Алимат.
        — Помнишь груду камней, где я остановился?
        — Ну, помню.
        — Это могила. В ней человек, — сказал Юсуп.
        Насыров лениво приподнял плечи и, зевнув, сказал:
        — В каждой могиле человек.
        — Нет. Не в каждой! — заспорил Юсуп. — Бывает человек — человек, а бывает человек — животное.
        Юсуп приложил руки к груди. Он всегда сталкивался с Насыровым. Он чувствовал, что Насыров ненавидит его. Насыров был совсем не похож на Сапара. Сапар как бы все время соревновался с Юсупом и в ловкости, и в знании оружия, и в верховой езде. Сапар был гордецом, щеголем, нахалом, и Юсупу часто не хотелось с ним спорить, он просто отгонял его, как вредную муху. Насыров был немолод, нищ, ничего не имел за душой, поломан жизнью, и в то же время он, единственный из всех джигитов, был по-настоящему привязан к Хамдаму. Он любил его издали, даже не приближаясь к нему, не стараясь выказать перед Хамдамом свою преданность.
        — Замолчи, богохульник! — крикнул Юсупу Насыров. — А вы не слушайте его! Он бредит, а вы развесили уши. — Насыров, обернувшись к джигитам, погрозил им кулаком.
        — Иди спать! Иди, если тебе неинтересно с нами! — с обидой в голосе сказал Алимат. У него задрожал голос. — Иди же! Иди спать, бешеный!
        Насыров, засмеявшись, побрел в сад.
        Юсуп почувствовал, что невероятная и страшная скука давит джигитов, что, кроме лошадей, караульной службы и плохой пищи, они ничего не знают в жизни. Эта скука толкает их на распри и раздоры; они вечно бранятся и даже увечат друг друга в драках. Юсуп всматривался в их лица, неподвижные точно у рыб, в спокойные глаза, и ему захотелось зажечь их огнем. Он решил рассказать джигитам сказку.
        — Человек — это огонь, это ветер, это вода. Он должен сжигать дурное, сдувать с лица земли пыль и утешать, как утешает вода. Вот что такое человек, — сказал Юсуп.
        Джигиты сели в кружок и прижались друг к другу.
        — Такие люди бывали, — продолжал Юсуп. — Был таким кузнец, его звали Каве. Он жил при царе Зохаке. Зохак угнетал свой народ. Это случилось вот почему. Однажды Зохак поцеловал дьявола, и от этого у него выросли за плечами две змеи, и этим двум змеям каждый день необходимо было съедать человеческий мозг. Каждый день служители царя поставляли к царскому столу двух человек, палач их убивал, а мозг съедали эти змеи.
        Джигиты вздыхали.
        — Погодите, слушайте дальше! — говорил Юсуп. — У кузнеца Каве были сыновья, несколько сыновей. В числе других и они достались этим проклятым змеям. У кузнеца остался только один сын, последний. Это все, что было у кузнеца. Вся его надежда, все его счастье. Когда очередь дошла до этого сына, кузнец Каве явился к Зохаку и сказал ему, что он отказывается кормить мозгом своего сына царских змей. Каве хотели поймать, но он успел убежать к себе, на свою улицу. И криками и речами он поднял народ. Кузнец Каве снял свой кожаный фартук и прикрепил его к древку. И повел народ на соседнюю улицу. Так восстала улица за улицей, восстал весь город, и кузнец Каве убил жестокого царя. С тех пор, когда люди в этой стране заговорят о свободе, они всегда вспоминают знамя Каве, кожаный фартук.
        Юсуп пошевелил пальцами, как бы показывая, что сказка кончена. Но джигиты молчали. Сказка, переданная им Юсупом, еще катилась медленно в их голове, как вода в сухой канаве, тихо увлажняющая дно. Первым вскочил Алимат.
        — Вот это был кузнец! — сказал он. — Храбрый человек! Уважаю его. Не испугался он Зохака.
        — Плохо ты понял, — сказал его сосед. Это был джигит лет тридцати, с горбатым длинным носом и синим, нечистым, будто порохом натертым лицом. Угри были у него всюду, не только на лбу и на носу, но и на щеках и на подбородке. — Тут дело не в Зохаке, а в змеях. Царские змеи сосут наш мозг.
        — Да, пожалуй, это так надо понимать, — согласился третий джигит, желтый, весь в клочьях, курильщик анаши, с хриплым от курения голосом. — Это верно, что нас сосут эти змеи. И до сих пор, проклятые, сосут.
        — Вот умрет Насыров. Что скажут люди про него? Как ты думаешь? — спросил Юсуп угреватого джигита.
        — Ничего, — ответил джигит. — Да и сказать про нас нечего! Был грязь и умер грязью.
        — А ты как думаешь? — Юсуп обратился к Алимату.
        Но Алимат не слыхал вопроса или нарочно не отозвался. Он печально и ласково посмотрел на звезды и шепнул:
        — Все умрут.
        Потом он вдруг оживился и, схватив Юсупа за рукав, снова попросил его рассказать что-нибудь.
        Юсуп начал рассказывать о могиле над Андарханом. И все, что он говорил про Аввакумова, эти люди тоже восприняли как сказку. Когда рассказ был кончен, первым опять откликнулся Алимат:
        — Да, — сказал он, утирая лицо, — это был большевик!
        Потом они начали спорить о том, возможно ли счастье на земле. Они так кричали, что Рази-Биби проснулась и разогнала их. Все разбрелись с неохотой, кто куда. Юсуп с Алиматом пошли в конюшню. Они легли возле стенки на соломе. Приятно было лежать и думать. В конюшне возились лошади, вздыхали, жевали сено.
        — Тебе нравится Сади? — вдруг спросил Алимат Юсупа.
        Юсуп не ответил. Алимат, приподымаясь, схватил за руку Юсупа:
        — Будто у тебя на языке гиря, а? Язык не подымается? Отвечай!
        — Не хочу. Ты тоже ведь не все говоришь.
        — Нет. Я точно арык, который все течет. Я все говорю и ничего не могу скрыть. У меня гордости нет. А ты гордый! — с завистью сказал он Юсупу и, наклонившись над ним, обдавая его своим дыханием, зашептал лукавым и горячим голосом: — А ты укради ее! Попробуй! Ведь краденое — самое сладкое.
        В его словах было спрятано волнение, и от этого они показались Юсупу еще более опасными.
        — Укради, Юсуп! Я бы украл. Я, дурак, рано женился. Теперь и мать и жена — обе меня грызут. Да еще дети пошли! И жизни я не видал. А ты вольный человек. Что тебе? Укради! — шептал он. — Неужели ты боишься Хамдама?
        — Я никого не боюсь. Не говори мне больше об этом. — Юсуп отвернулся от него.
        Алимат опять лег на солому и начал рассказывать о своей Сурмахан.
        Джигит говорил очень откровенно, рассказывал бесстыдные вещи. Юсуп слушал спокойно. В бесстыдстве джигита было столько чистого, прямого и наивного, что его слова казались неоскорбительными. Порой они даже были нежны, как песня, отчасти лукавы, отчасти добродушны. И Юсуп думал: «Бедный, хвастливый Алимат! Что-то будет с тобой?»
        — А тебе не надоело жить, Юсуп?
        — Нет. А почему?
        — Ты молчишь все.
        — Пригодятся еще слова, Алимат. Чего их зря трепать?
        — А чего их жалеть? Слов у бога много. Сколько слов на всех языках! И не сосчитаешь, наверно, — мечтательно сказал Алимат. — Знать бы мне все языки, я бы болтал на всех без умолку!


9

        Федотка, часовой Кокандской крепости, чуть было не погибший от удара кинжалом при первом ночном налете на крепость, через два часа после этого налета был отправлен в железнодорожную амбулаторию, а потом в кокандскую городскую больницу. Все были убеждены, что мальчишка умрет, но Федотка выжил.
        Старик Абит Артыкматов, работавший истопником в больнице, познакомился с Федоткой. Поправившись, Федотка не нашел в Коканде Лихолетова, а прочие солдаты крепостной роты были убиты. Узнав об этом, Федотка затосковал и решил переселиться к старику Абиту Артыкматову.
        Но в Коканде было голодно. Тогда Абит вместе со своей семьей и Федоткой перебрался в Беш-Арык. Здесь вдвоем они занимались на базаре случайной работой, и от их достатков кое-как кормилась вся семья Абита. Все-таки в Беш-Арыке случалось найти и баранье сало, и крупу, и хлеб. Жить было можно.
        Но однажды старика чуть не зарубил джигит Сапар.
        Это произошло так: Абит пришел на базар без Федотки, Федотка заболел. Целый день одному из приезжих Абит помогал торговать, сторожил его товар, водил лошадей на водопой, таскал кули. Торгаш обещал ему щедро уплатить за труды, когда базар кончится. Время расплаты уже наступило, арбы, скрипя деревянными колесами, расползались с пыльной площади по домам.
        — Ну, когда же рассчитаемся? — спросил Абит своего хозяина.
        — Имей терпение! — ответил тот и, аккуратно сложив пожитки в арбу, накрыл все сверху старой попоной. Потом он подошел к лошади, заботливо подправил упряжь и, встав одной ногой на оглоблю, другую перемахнул через деревянное седло. Усевшись в нем, он уперся обеими ногами в оглобли и, подобрав поводья, крикнул: — Э-э!
        Лошадь дернула арбу, заскрипели колеса, увязая в пыли. Хозяин даже не оглянулся на Абита.
        — Это нечестно! — закричал Абит. — Что ж, я даром работал на тебя целый день?
        — Я тебя кормил. Этого довольно.
        — Я семье должен что-нибудь принести. Неужели я за целый день заработал только кусок хлеба? Побойся бога!
        — Мне некого бояться, — спокойно ответил торговец, уверенный в своей правоте. — Ведь мы с тобой не договаривались! Значит, что я дал, за то и спасибо.
        Он крепко хлестнул свою лошадь. Она понесла, и арба загромыхала по ухабам.
        Артыкматов завертелся волчком от обиды. «Где искать помощи? К кому обратиться?» — подумал он Прочие арбы разъезжались так же, как и эта. Кто-то из соседей захохотал, насмехаясь над стариком. Патруль — десять всадников, тянувшихся цепочкой, шагах в пятидесяти от Абита, — медленно проезжал через площадь. Во главе патруля ехал Сапар, вернувшийся из Коканда раньше Хамдама. Артыкматов кинулся в погоню за арбой и, вцепившись в задок ее, бежал за ней, умоляя крестьянина. На несчастье Абита, от тряски в арбе развязался мешок, полный лепешек. Две из них выпали из мешка прямо в руки старику. Он положил их за пазуху халата.
        Дехканин, заметив пропажу, остановился и соскочил с лошади. Артыкматов побежал от него, испугавшись. Хозяин, догнав Абита, сбил его с ног. Артыкматов лежал на земле. Вынув из-за пазухи лепешки, он вернул их дехканину.
        — Прости меня! — сказал он. — Их затоптали бы лошади. Моя жена и дети не ели два дня. Прости меня!
        — Вор, вор! — вдруг закричал кто-то среди базара.
        На месте происшествия быстро собралась толпа. Крестьяне, узнав, что какой-то нищий покусился на добро, принадлежащее одному из них, принялись вопить.
        — Убивать надо этих нищих! — кричали они. — Попробовали бы кетменем ковырять землю с утра до ночи! Воры! Легкого хлеба ищут!
        Всадники, увидав толпу, тоже прискакали на шум.
        Сапар, расталкивая людей лошадиными боками, врезался в самую гущу народа. Остальные осторожно пробирались за ним. Уже на ходу, из возгласов толпы, Сапар узнал о воровстве. Он придержал коня возле Артыкматова. Конь, фыркая, нагнулся к старику и понюхал его.
        — Где вор? — спросил Сапар, нахмурившись. Он важничал и веселился. Ему нравилось шуметь в толпе.
        Лавочники загалдели и подняли с земли старика. Юсуп, бывший тут же в отряде, закричал:
        — Абит?
        Старик открыл глаза, побелевшие от страха. Юсуп вспомнил его. Старик выглядел еще ужаснее, чем в дни кокандского боя.
        — Неужели ты вор? — тихо спросил его Юсуп.
        Артыкматов стал кричать, призывая в свидетели бога. Трудно было уловить что-нибудь связное из этого рассказа — все перебивали старика, все угрожали ему. Старик схватился за стремя Юсупа. Юноша казался ему последним спасением среди голосов, кипевших злобой. Артыкматов, конечно, не помнил Юсупа. Но даже если бы он и помнил его, все равно сейчас трудно было узнать в этом молодом джигите маленького кучера мамедовской конюшни: юноша вырос и возмужал.
        — Он говорит, что ему не заплатили, — горячо сказал Юсуп, едва разбираясь в жалобах старика. — Кто тебе не заплатил, старик? Можешь ты указать?
        Старик растерянно оглянулся, но нигде не нашел своего хозяина: крестьянин успел удрать.
        — Врут нищие! Народ перестал бояться. Нет власти! — орали лавочники.
        — Молчать! — крикнул Сапар, осадив коня. Конь захрипел, и белая пена хлопьями облепила ему губы.
        — Убей вора, тогда мы поверим вашей правде! — кричали Сапару.
        — Молчать! — еще громче заорал на лавочников Сапар.
        Из толпы все же кто-то перекрыл его острым и резким, что свисток, голосом:
        — Есть власть или нет власти? Воров надо казнить. Казнить его на месте! Сейчас строгий закон! Сейчас голод! Воров расстреливают!
        Толпа лезла на всадников. Правда, не она пугала Юсупа. Юсуп боялся, что Сапар, человек жадный до крови, прирежет старика, как барана. Призыв толпы мог послужить только предлогом. Сапар скучал без убийств. Теперь люди требовали жертвы. «Это слишком много для воровства, — думал джигит, — но...» — Оскалив зубы, с веселой, наглой улыбкой он оглядел толпу. Трогая шашку, Сапар ощутил дрожь в руке. Растянув рот, он сквозь зубы глотнул воздух.
        Юсуп, чувствуя, что джигиту хочется сейчас обнажить шашку, подлетел к нему и с размаху ударил его в правое плечо. Это было до того неожиданно, что лошади их от этой сшибки заржали на весь базар.
        — Отряд! Люди! Расступитесь, — скомандовал Юсуп. — Я хозяин этого человека! — сказал он, указывая на Абита.
        Юсуп стоял в стременах бледный и злой.
        Тонкие, узкие, желтые пальцы впились в револьвер.
        Сапар не сробел.
        — Кто ты, чтобы приказывать? — закричал он и, пригнувшись к голове своего коня, обнажил шашку.
        Юсуп откинулся назад и поднял револьвер, показывая, что не боится удара. Сапар потерял размах. Повернув коня, он хотел столкнуться с Юсупом вторично. Тогда Юсуп ему ответил:
        — Я правая рука Хамдама. Я командирован из Коканда. Приказываю джигитам отвести арестованного к Хамдаму!
        Они окружили старика. Юсуп потрепал Грошика по холке. Грошик, взмахнув хвостом и короткой гривой и покосив глазом на прочих лошадей отряда, выступил вперед на два корпуса. Все успокоились. Нервная дрожь пробежала по крупу лошади. Юсуп огладил ее сухой и горячей рукой.
        Сапар с обнаженным клинком ехал позади всех. Он задыхался. Даже мерный, тихий шаг отряда не успокоил его, не затушил в нем смертельной обиды...
        В этот же вечер Хамдам вернулся из Коканда.
        Он был весел и озабочен в одно и то же время.
        По секрету он сообщил Юсупу, что полк завтра выступает в Коканд и что необходимо хорошенько подготовиться к этому выступлению.
        — Ничего без меня не случилось в Беш-Арыке? — спросил Хамдам.
        — Случилось, — ответил Юсуп.
        Он рассказал Хамдаму историю Абита Артыкматова. Хамдам видел, что Юсуп, рассказывая ее, волнуется и горячится. Юсуп просил зачислить старика в отряд.
        — Ты ручаешься за него? — сказал Хамдам.
        — Как за себя!
        — Хоп! — сказал Хамдам, улыбаясь. — Возьми его в свою сотню. Сейчас нужны люди.


10

        Было время, когда Сашка Лихолетов ревновал Юсупа к Аввакумову. Но четыре месяца тому назад, после боя у железной дороги, он, в память своего любимого друга Дениса Макаровича, лично сдал раненого Юсупа на руки главному доктору кокандской больницы, строго наказав ему: «Лечи, пожалуйста, этого пацана, как буржуя! А не вылечишь...» — Сашка помахал гранатой. Тогда седой маленький врач, презрительно покачав головой, обозвал Сашку «хулиганом».
        Сашка не обиделся, все-таки, благодаря его настоянию, Юсупа положили в лучшую палату. Этот же самый заботливый Сашка, сделав благое дело, ни разу не навестил Юсупа в больнице. Он начисто забыл о нем и впервые только вспомнил, услыхав от знакомых, что Юсуп давно выздоровел и служит теперь в отряде Хамдама. «Да, я это знаю, — беспечно соврал Сашка. — Юсуп — парень полезный».
        Сейчас Сашка вдруг позавидовал Блинову. Смешно думать, что права, должность и обязанности Блинова вызвали это чувство. Нет, для Сашки дело было не в правах, не в чине и не в должности. Сашке показалось, что Василий Егорович Блинов, бывший товарищ по отряду, вдруг стал ближе к революции, чем он, Сашка. И это невероятно задело его. Он решил, что его обидели. Случилось это таким образом.
        В штабе было назначено совещание по поводу басмаческих действий Иргаша. Обсуждалось очень важное дело. На днях от Хамдама было получено сообщение, где и с кем кочует мятежный Иргаш. После проверки сведения эти оказались правильными. Делу этому придавалось очень серьезное значение, так как силы Иргаша расценивались высоко и сам Иргаш считался неуловимым.
        Для успеха этой операции решили сколотить сводный отряд из партизанских и красноармейских частей. В качестве партизан привлекались эскадроны Хамдама, а Сашке, как начальнику сводного отряда, поручалась вся операция, требующая и от людей и от командиров большой подвижности, быстроты и лихости.
        Сашка был польщен и сразу согласился. Но в конце совещания он неожиданно узнал, что Блинов, также участвовавший в обсуждении всего этого дела, присутствует здесь не только как военный работник, но и как непосредственное начальство, стоящее уже над ним, Сашкой. Ему сообщили, что Василий Егорович вчера назначен комиссаром всех отрядов Ферганы.
        Услыхав это, Сашка оторопел, ему будто иглой проткнули сердце. Если бы на эту должность вместо Блинова прибыл кто-нибудь посторонний из Ташкента, Сашка даже не задумался бы. Но сообщение о Блинове взволновало его. «Почему именно Блинов? Вот если бы покойный Макарыч, тогда это было бы ясно? — подумал он. — А Блинов? Тогда почему не меня? Почему не я?»
        Сашка оттопырил губы, увял, и в глазах у него появилась горечь. Заседание кончилось, все разошлись. Один только Сашка сидел и, скучая, теребил кожаный темляк своей шашки.
        — Что с тобой? Что случилось? — заботливо спросил его Василий Егорович.
        — Так, — коротко ответил Сашка. — Заныл гнилой зуб.
        — Это нехорошо. Вырви его! — сказал Блинов и продолжал дальше уже в деловом тоне: — Сегодня, значит, ты должен сговориться с Хамдамом, так как выйдете вы разными дорогами и соединитесь уже в пути.
        В обыкновенное время это приказание было бы исполнено Сашкой моментально. Но сейчас все раздражало Сашку, все вызывало в нем недовольство. Совершенно ни о чем не думая, не рассуждая, подстегиваемый только желчью, он вдруг заартачился и отказался ехать с Хамдамом.
        — Не надо мне его! — сказал он. — И без него у меня пороху хватит. Сами с усами.
        — Район засорен. Саблей не разыщешь Иргаша. Неужели ты не понял? Об этом мы два часа толковали.
        — Это уж моя забота. С Хамдамом не пойду, — категорически отрезал Сашка.
        — Да ты что? С ума сошел? Сядь в угол и сосчитай до ста! — приказал ему Блинов. — А когда успокоишься, скажи!
        Василий Егорович наклонился к столу, к бумагам. Сашка пробормотал:
        — А рубать тоже со счетом?
        — Тоже, — ответил Блинов.
        Сашка сдернул с портупеи свою ободранную шашку, протянул ее Блинову и сказал:
        — Опоздали меня сажать за парту! Прими клинок, Василий Егорович!
        Блинов почернел от гнева и так трахнул всей пятерней по столу, что Сашке показалось, будто солнце за окном потухло. Вестовой распахнул дверь и замер. Василий Егорович распорядился вызвать конвоиров, потом сам позвонил в комендатуру и подтвердил свой приказ об аресте командира эскадрона Лихолетова.
        «Не дамся, — подумал Сашка. — Не пойду на губу!»
        Он схватил со стола свою старую шашку и только что собрался выскочить из кабинета, как появились конвоиры, звякнув винтовками. Блинов показал им на Сашку.
        Конвоиры встали по бокам, справа и слева около Сашки. Один из конвоиров притронулся к его плечу. Другой взял шашку. Лихолетов побелел.
        — Лапай! — прошептал он. Голос у него вдруг осип. Сашка сжал губы. Потом, обернувшись к Блинову, гордо сказал: — Спасибо, бывший друг!
        Он сам встал между конвойными и сказал им:
        — Пошли!
        Василий Егорович посмотрел ему вслед и подумал; «Ну ладно, босяк! Я тебя выучу!»


11

        Через час к Сашке в камеру явился Синьков. Подойдя к нарам, он окликнул Сашку:
        — Уязвлен?
        — Катись! — пробурчал Сашка и перевернулся на другой бок, спиной к Синькову.
        Еще вчера они были приятелями, еще вчера он одолжил Синькову новую гимнастерку. «А сегодня этот же Синьков трубит надо мной, смеется!» — подумал он.
        Синьков сказал:
        — Блинов звонил. Спрашивает, одумался ли ты?
        — Отстань! — отмахнулся от него Сашка.
        — Что доложить?
        — Что хочешь.
        Синьков вышел из камеры. Сашка кубарем слетел с нар, чтобы задержать Синькова, но дверь уже захлопнулась. Сашка снова повалился и застонал. «Проворные! Бойцы! И Блинов — боец, и Жарковский — боец, и конвоиры — бойцы, и горбатый певчий — боец. А я не боец! Штрафной! Как это случилось? — подумал он. — А все счет! Да знаешь ли ты сам счет, чтобы посылать меня сюда? Нашелся тоже мировой бухгалтер томить бойцов! Хорошо. Допустим, я считаю до ста и думаю: «Сашка, Сашка, что случилось?» Считаю раз, два, три...»
        Сашка загибал пальцы, чтобы не сбиться со счета. Сбился, начал снова. Опять сбился. Наконец плюнул и незаметно для себя заснул. Спал крепко. Во сне видел коров. Они двигались, как товарный поезд, гуськом, по шпалам. Сашка проснулся. Кто-то его тянул за ворот. Опять возле нар стоял Синьков.
        — Выспался? — спросил он Сашку.
        — Не твое дело, — зевнув, ответил Сашка.
        — Блинов беспокоится. Одумался ли ты?
        В душе Сашки боролись самые противоположные чувства. Он понимал, что с ним происходит что-то неладное, но никак не мог скрутить себя. Он выругался от огорчения и снова лег на нары.
        — Товарищ комэск, — вдруг строгим голосом пропел Синьков, — с вами говорит начальник гауптвахты по приказанию комиссара Блинова. Встать, смирно!
        Сашка вздохнул и нехотя поднялся.
        — Что доложить? — спросил официально Синьков.
        — Доложи: считал, да сбился! — ответил Сашка.
        Синьков не понял, о чем говорит Сашка. Но в растрепанном, отчаянном взгляде его он увидел такую безнадежность, что ему стало обидно за приятеля.
        — Эх ты, дура! — снова пропел он. — Смотри, допрыгаешься.
        Синьков вышел, щелкнув дверью и чиркая по каменному полу своими каблуками на металлических подковках.
        Человек порядка, аккуратный, он не выносил неожиданных поступков. Сашка стал опасным. Вспоминая о друге, Петя Синьков затосковал. Много было спето вместе песен, и веселых и грустных, много чувства вложено в эти песни! И, что греха таить, вдоволь было выпито под старую гармонь! «Жаль по человечеству, — бормотал Синьков, сидя в канцелярии и раздумывая о Сашкиной судьбе. — Но «блажен муж, иже не иде на совет нечестивых!» С таким бесшабашным наживешь беду!»
        Синьков вытащил из нагрудного кармана гимнастерки оловянное зеркальце, посмотрелся в него, поправил пробор. Шелковая шапка волос, брови навзлет — все это чрезвычайно подходило бы молодцу саженного роста. И все-таки, несмотря на горб, женщины не обходили своим вниманием Петю Синькова. И в этом, так же как в пении, он мог поспорить с Лихолетовым. Его любили за деликатность и щегольство, а Сашку за лихость.
        После ухода Синькова Сашка опять лег. Мучительное, тупое отчаяние мешало ему заснуть. Манерку каши, поданную ему на ужин, он вернул дежурному нетронутой. Так он провел время до утренней поверки. «Сосчитай до ста!» Хорошо говорить: «Сосчитай до ста!» — бубнил он про себя. — А если, сосчитавши до ста, я сделаю совсем не то, что надо? Пока я не считал, ничего плохого не было. Легко сказать: «Считай!» От счету сохнет человек. Нет! В пустыню! Уйду в пустыню! Там я сам по себе, вольная птица. Хочу — считаю, хочу — нет. Употребите меня в крайнем случае прямо для гроба. Дайте мне коня, оружие, буханку хлеба и четвертку соли и отпустите на все четыре стороны, как ветер! Я сам таких наделаю делов, спасибо скажете».
        Сашка упорствовал. Это озлобляло его еще более. Он отлично понимал, что требует от него Блинов. Ясное дело, и в кишлаках и в бою командиру нужна не одна лихость, а и ум, и сметка, и учет сотни мелочей. Хамдам? Приказано? Значит, такая операция. Значит, надо. Приказ есть? Будет исполнено. Да и не в Хамдаме дело! Ясно! Взбеленился не от этого. Когда вожжа под хвост попала, тут уже не разбираешь, что к чему.
        «Герой Кузьма Крючков! Василий Егорович, понятно, — человек сухой. Наверно, понял, почем соль? Случись это в моем эскадроне, я бы такому вояке снес башку, — подумал Сашка. — Ей-богу, снес! И не пожалел бы! Не форси! Собственноручно такого дурака, барана, ферта огрел бы. Не лезь в тузы, не твоя очередь! А что теперь скажут эскадронцы? Какой пример? А ведь они при Макарыче служили! Да ведь я Макарыча обидел! Память его оскорбил...»
        — Врешь, Блинов! — крикнул Сашка. — За саботаж Сашка не живет. За саботаж, Блинов, протяни вперед клинок — и Сашка сам упадет на него грудью! Нет, Вася! Нет, друг мой ситный! Еще не кончен Сашка...
        Всю ночь он бегал по камере, бормотал, вздыхал, садился, вскакивал. Часы летели в беспокойстве. Утром, попросив у Синькова лист бумаги, он нацарапал рапорт:


Комиссару особых отрядов Ферганы, товарищу Блинову.

        Есть сто. Казните или милуйте!

Комэска  Л и х о л е т о в.


12

        Мулла-Баба читал поэтов и любовался миниатюрами — красным небом, серебряной водой в лиловых разводьях, малиновыми горами, золоченой сбруей коней, парчовым кафтаном Бехрам-Гура, лиловым платьем Азаде и розовой пронзенной газелью.
        Два молодых студента, мусульманские семинаристы, бледные и плоские, как рыбы после зимней спячки, вяло слушали его. Мулла-Баба втолковывал им правила мужества.
        — Будьте подобны Бехрам-Гуру! — говорил он. — Азаде его попросила самку сделать самцом. Бехрам-Гур выпустил две стрелы, и они впились в лоб самки, как два рога. Тогда Азаде попросила самца превратить в самку. Бехрам-Гур сбил ему рога одной двужалой стрелой. Выполняя желание своей наложницы, он ранит третью газель в шею, и когда газель заносит ногу, чтобы почесать раненое место, он новой стрелой прикалывает ей ногу к шее. Показав всю свою ловкость, воспламененный гневом, Бехрам-Гур повергает наземь свою наложницу. «Азаде, ты нарочно предложила мне столь трудные задачи. Невыполнение их, — говорит он, — навлекло бы позор на меня и весь мой род. Пусть же теперь верблюд растопчет тебя!» И верблюд растоптал ее. Так же мы поступим со всеми неверными. Сейчас они приказывают нам. Но придет время — верблюд растопчет их, как нечестивую и требовательную насмешницу Азаде. Но обо всем этом надо молчать.
        Семинаристы опустили глаза. Смысл этих проповедей был им знаком. Ученый Мулла, не надеясь на коран, подкреплял свои мысли старыми персидскими стихами; не боясь опоганить глаз, он рассматривал языческие изображения живых существ и показывал их ученикам.
        В соседней комнате прятался Зайченко, невольный свидетель всех этих разговоров. Мулла-Баба говорил тихо: ему сообщили, что бывший комендант Кокандской крепости знает узбекский язык. Зайченко прибыл сюда после свидания с Корниловым и ждал здесь дальнейших распоряжений.
        Фразы долетали кусочками, Зайченко не мог слышать всего. Иногда старик ругался. Зайченко казалось, что молчаливые и покорные семинаристы не верят старику. Тогда старик повышал голос.
        — Не пытайтесь прятаться! Я вижу все ваши мысли. Я знаю, о чем вы думаете.
        Один из семинаристов что-то тихо заметил.
        — Русские уже растоптаны. Их нет! — в ответ ему горячо крикнул Мулла-Баба. — А те, что есть, скоро распылятся или сгрызут друг друга.
        Семинаристы опять затихли. Вместе с Зайченко они отправлялись в качестве агитаторов к Иргашу, в банду.
        Зайченко задыхался от жары. Обливаясь потом, он лежал на софе. Выбрив голову, отпустив короткие узенькие усики, он изучал теперь свое лицо в базарном мутном зеркале. В эту ночь он прощался с собой: терял свое имя и превращался в неизвестного киргиза. Этого требовала конспирация.
        Когда семинаристы ушли, Мулла постучался к нему. Мулла выбрал место у стены. Зайченко сел напротив.
        — Вы читали стихи? — спросил он Мулла-Бабу.
        — Да, — ответил старик.
        — Мне помнится, что эта книга с картинками? Не правда ли? Разве вам, мусульманину, полагается любоваться этим? Это же грех.
        — Прекрасное не может оскорбить душу, — сказал старик, — кроме того, эти картины больше говорят о смерти, чем о жизни, а смерть — это венец жизни. Об этом не грешно думать.
        — Вы не боитесь смерти?
        — Нет.
        — Вы фаталист. Верите в фатум? В судьбу?
        Мулла-Баба подумал и сказал:
        — Да, верю.
        Зайченко рассмеялся. Ему захотелось позлить этого седого святошу.
        — Тогда зачем же вы занимаетесь политикой? — спросил он. — Предоставьте все судьбе.
        — Почему? — Мулла-Баба удивленно раскрыл свои зеленые глаза.
        — Да потому, что человек, верящий в судьбу, на все машет рукой, а политик на что-то надеется, чего-то добивается, — сказал Зайченко.
        — Я не политик, а божий воин... — с досадой и злостью сказал Мулла-Баба. «А ты жаба! — подумал он про Зайченко. — Что тебе надо? Зачем ты меня злишь, неприятный человек? И сам не знаешь...»
        Усман за дверью произнес молитву и вошел, прикладывая руки к груди. Усман сперва оглянулся назад, потом зашептал:
        — Ехать надо, начальник, скорее! Я узнал сегодня большую новость: кто-то выдал красным Иргаша. Надо торопиться. Я боюсь, как бы вам не опоздать.
        Сборы были недолги. Забрав семинаристов, этой же ночью Зайченко вместе с Мулла-Бабой покинул Старый Коканд. По дороге Усман рассказал Зайченко о том, что большой соединенный отряд из узбеков и русских с орудиями и пулеметами, миновав город окольными дорогами, вышел в степь. Очевидно, они идут в предгорья Алайского хребта. А там со своим отрядом кочует Иргаш.
        — Возможно, что Иргаш знает об этом, — сказал проводник. — Но возможно и другое.
        — Это верные сведения? — спросил Зайченко, обеспокоившись.
        — Длинное ухо — вернее телеграфа, — весело ответил Усман. — А мы обгоним их, будь спокоен! Я знаю самые короткие дороги.


13

        Русский эскадрон выслал вперед дозор с Юсупом и Жарковским. В хвосте эскадрона двигались отряды Хамдама. Бойцы и джигиты, каждые на свой лад, пели песни. Русские слова смешивались с узбекскими. Хамдам ехал рядом с Лихолетовым в середине колонны, развернувшейся почти на версту.
        Среди грохота и шума Сашка чувствовал себя лучше всех. Пахло пылью, лошадьми и человеческим потом. Он любил все неудобства похода, он наслаждался ими, и даже размышления не портили ему жизни.
        Он думал о Варе. Накануне отъезда они вместе ходили сниматься. К ним пристала ее подруга Сима, жившая неподалеку от крепости. Фотограф усадил всех троих рядышком на бамбуковом диване. Сашка должен был обнять Варю правой рукой, а в левой он держал руку ее подруги. Он улыбался, потому что обе они были хорошенькие, и он знал, что потом можно будет этим хвастаться. Фотограф тоже улыбался и уговорил его заказать две дюжины карточек. Выйдя из фотографии, он не знал, как отвязаться от Вариной подруги. Они заходили в чайную пить чай с овсяными жесткими лепешками; Сашка нервничал, но когда подруга ушла, он сразу повеселел и предложил Варе погулять, так как вечер очень хороший.
        Она сказала, что не может, что она устала как собака, что еще не собрана аптечка. «Успеется», — прошептал он и сжал ей руку. «Что с вами?» — спросила она, удивленно посмотрев на него. Он разозлился и промычал что-то нечленораздельное: дескать, он — черная кость, и ему, конечно, не полагается делать то, что позволялось другим. Тут она тоже разозлилась и заявила: «Это безобразие, все мужчины одинаковы, точно две капли воды. Я считала вас более тонким человеком». — «Нет, я толстый», — ответил он. Тогда они поссорились, и теперь она пряталась от него в третьем эскадроне. И хотя он ее не видел, но знал, что она там. Оттуда неслись крики осла, нагруженного перевязочным материалом. Осел кричал, как труба, словно посылая ему знак: «Мы здесь. И вообще не робей».
        В отрядах Хамдама загорячились лошади. Узбеки закричали друг на друга, спутав в одну секунду строй. Сашка покосился на Хамдама. Хамдам спокойно покачивался в седле, закрыв глаза, не обращая внимания на окружающее. Сашка подумал: «Надо о чем-нибудь поговорить с ним, хоть из приличия. А то еще обидится». Сашка потер лоб. Минут через пятнадцать он что-то надумал, крякнул для солидности и почесал за ухом.
        — Жарко! — сказал он.
        Хамдам молчал.
        — Я воздух люблю, — болтал Сашка, не обращая внимания на то, что Хамдам молчит. — Мать меня в портные хотела вывести, в мастерскую отдала. В подвале работали. А я, как возраста достиг, сбежал. В кондуктора пошел. Хорошо! Всю Россию изъездил. А потом война. Пошел в драгуны.
        Хамдам вздохнул.
        «Не понимает, — решил Сашка. — Надо его про что-нибудь знакомое спросить».
        Он осклабился и, нагнувшись к плечу Хамдама, спросил:
        — Ты женатый?
        — Женатый, — угрюмо ответил Хамдам.
        — А я нет! Женатому надо возле жены жить. А я солдат! Зачем мне жена? Лишние мысли только. Да и девиц подходящих нет. Вывелись. А как у вас, только на девицах женятся?
        — Нет, — поджав губы, по-прежнему мрачно ответил Хамдам. Он считал, что чин у Сашки небольшой, и поэтому важничал и, чтобы не уронить своего достоинства, еле-еле разговаривал с ним.
        Добродушный Сашка ничего этого не замечал.
        — Значит, так же, как и у нас. Будь вдова или разводка, сделай одолжение, женись! — продолжал Сашка разговор. — А скажи, пожалуйста, это верно, что за девиц у вас берут дороже? Больше калыма.
        — Да, — ответил Хамдам.
        — Скажите пожалуйста! — вздохнул Сашка. — Значит, женщины и вдовы идут у вас со скидкой?
        — Да.
        — Это почему же такая несправедливость?
        — Коран!
        — Неправильно! — сказал Сашка. — Иная девица в подметки не годится женщине. Иная женщина сто очков вперед даст любой девице. Разве Коран может все предусмотреть?
        — Может.
        Сашка свистнул:
        — Брехня!
        Но, взглянув на Хамдама, вдруг скис. Хамдам сидел насупившись и дергал за повод своего текинца.
        У Сашки упало сердце: «Влип! Бухнул сдуру, не сосчитавши до ста! Союзника обидел, елки-палки! Ну ничего, сейчас поправлю...»
        — Того, кто верит в Коран, я, конечно, не осуждаю. Что делать? Судьба, — вдохновенно сказал он, заглядывая в прищуренные глаза Хамдама. — Если верит, пусть верит. Он не виноват, что верит. Вот, например, чем же я виноват, что родился рыжим, когда хочу быть брюнетом? Теперь скажите мне, пожалуйста, что делает природа! Мать черненькая, отец черненький, а я рыжий, точно тульский самовар. Разве мне это надо? Разве я мечтал об этом? Мне-то, собственно говоря, плевать на свою физиономию. Мужчина хорош не этим. Ну, если дело в принципе — так в принципе я никого не просил об этом рыжем цвете. Случилось. Ну, что делать?
        Хамдам вдруг осадил свою лошадь в сторону от дороги и умчался вперед, в авангард колонны, оставив Сашку с разинутым ртом.
        Сашка оглянулся:
        — Видали, ребята? Чего это с ним?
        Эскадронцы зашевелились:
        — Не любит правды!
        — Закон свой защищает!
        — Да он сам рыжий!
        — Пора бы остановочку, начальство! Сдохли совсем, — вдруг обмолвился пулеметчик Капля. Капля ехал вразвалку, по-деревенски, проклиная и лошадь, и поход, и все на свете.
        От жары у людей пропотели гимнастерки, песни стали утихать. Лошади устали. Солнце обрушивалось на колонну, будто желая выжечь ее и превратить в пыль. Все ждали привала. Один Сашка ничего не хотел замечать. Он расстроился.
        В пути попадались одинокие всадники, съезжавшие с дороги при появлении отрядов. Пропустив колонну, некоторые из них скрывались в противоположном направлении, другие исчезали так ловко и незаметно, как будто проваливались сквозь землю. Иногда Сашка ловил взгляд кого-либо из хамдамовских есаулов, и ему казалось, что они каким-то образом переговариваются с встречными.
        Иногда странный шум появлялся в узбекских отрядах, люди вступали в спор. Однажды Лихолетов увидел Хамдама, оживленно спорившего с пойманным им на дороге киргизом. Киргиз, в черной войлочной шляпе, на маленьком грязном коньке, нахально придвинулся почти к самому отряду. Сашка почувствовал, что степь подает незримые сигналы. Разгадать это в силах только Хамдам и его есаулы.
        Это встревожило Сашку. Неужели попали в кольцо врагов? Если басмачи ждут случая, чтобы при поддержке хамдамовского полка расправиться с русскими и захватить оружие, тогда дело скверное. Перевес, вероятнее всего, окажется у басмачей. Если эти сигналы опасны для самого Хамдама, тогда почему он молчит? Сашка послал за Юсупом. Юсуп подскакал к нему, как лихой джигит, помахивая камчой. «Совсем выровнялся парень», — подумал Сашка.
        — Ну, что? Стукнем Иргаша?
        — Якши!
        — В своих уверен?
        — Конечно.
        — И в Хамдаме уверен?
        — Конечно, — ответил Юсуп, поводя глазами, точно лошадь, на многоголосый строй всадников в тюбетейках, войлочных шляпах, бараньих шапках и даже в чалмах.
        — Ну ладно, — сказал Сашка и удобней уселся в седле. Потом, внимательно посмотрев на Юсупа, сказал: — Ты будто выдра стал.
        Юсуп не понял его:
        — Какой выдра?
        — Похудел. Что с тобой?
        — Ничего.
        — Э-э! — Сашка махнул рукой и многозначительно подмигнул: — Химеры, брат! Все химеры! Ничем не огорчайся в жизни. «Жизнь на радость нам дана». И больше никаких. Барышни знакомые есть?
        — Нет.
        — Это плохо. Человеку нужен полный комплект всего. А ты в возрасте. Человек живет мало, ласку любит. Только баба ласку знает. А без ласки можно пропасть. А жизнь без ласки — что патрон без пороху. На этом весь мир держится, детей делаем. А без детей жизни нет, все умрет. Вот, говорят, французы без детей-то погибают. Они бесстыдники. Они баловство любят. А надо любовь любить. Понимаешь?
        — Понимаю, — ответил Юсуп, хотя мало что понял из Сашкиных слов.
        В то же время Юсуп чутьем догадывался, что дело совсем не в этой болтовне, что Сашка все это бормочет лишь затем, чтобы заглушить какое-то внутреннее беспокойство, которое овладело им. Юсуп приметил, что Сашка беспрестанно озирается то на горизонт, то на степь, то на предгорье, то на людей.
        Особенно пугал Сашку полк Хамдама. Хамдамовские всадники, конечно, были не слабее русских, но они не умели держать твердого строя, а непривычных к походу в колонне строй скорее утомлял, чем облегчал. Сашка всматривался в ряды, уже чувствуя, что недалеко то время, когда напряжение спадет и где-то в каких-то неожиданных точках цепочки всадников сломаются. Такая выбившаяся колонна при нападении противника уже не способна ни к быстрым перестроениям, ни к атаке. Она уже плохо слышит команду, и обессиленные всадники готовы действовать на свой страх и риск. «Отдых, отдых, отдых!» — об этом говорило каждое движение в колонне.
        «Да, требуется отдых», — решил Сашка.
        Огромное солнце катилось к западу. Не слыхать было ни крика, ни разговоров, и даже лошади не фыркали и не толкались. Всех занесло пылью. Колонна уже подошла близко к горам.
        Сашка поднял клинок и приказал горнистам остановить колонну. В полку Хамдама раздались крики. В эскадроне запела труба. Командиры перекликались от взвода к взводу. Спешившись, всадники еле стояли на онемевших ногах.
        Жарковский выслал вперед дозоры. Разведчики разыскали арык. Степь ожила. Везде суетился народ. После перехода надо было расседлать лошадей и напоить их, заняться проводкой. Арыки быстро обмелели. Лошади с раздутыми животами не хотели уходить от воды. Их отрывали от нее плетками. Джигиты скакали во весь опор, они обхаживали коней по-своему.
        Командиры предупреждали людей по первой тревоге быть готовыми к бою. Бойцы расположились взводами вдоль тощего арыка, бежавшего медленной, беззвучной струей среди глины и черных отшлифованных голышей. Кто переобувался, кто мылся у воды, кто грыз лепешку и запивал водой из горсти. Некоторые курили, думая о чем-то своем, уставившись в тусклое, желтое небо. Другие спали, опрокинувшись ничком к земле. Третьи ласково оглаживали своих коней, точно заранее возлагая на них все надежды. Некоторые шатались от зноя, словно пьяные. Не раздеваясь, они обливали друг друга из ведер, но через десять минут обмундирование на них высыхало.
        Наконец приполз ослиный караван, нагруженный снарядными ящиками. Начальник каравана, толстый Абдулла, не обращая внимания на окружающий его переполох, выбрал в стороне место и, накрывшись халатом, молился.
        Здесь же бойцы натягивали на орудийные колеса расшатавшиеся железные шины. Полуголый Жарковский без устали работал молотком. Кричали голодные ослы. Джигиты резали баранов на обед. Один плохо прирезанный баран вдруг вырвался из рук и завизжал, как ребенок. Эскадронцы ругались с караванщиками. Лошади, возбужденные жарой, кусали друг друга. Конюхи орали, разгоняя забияк плетками.
        — Эй, земляки! — крикнул Сашка артиллеристам. — Поднажми, поднажми! Что копаетесь? «Эй, живо, живо, живо, подай бутылку пива!»
        Без Лихолетова эскадрон скучал. Вот почему даже во время работы он не покидал своих бойцов.
        В растерзанной лиловой трикотажной фуфайке, в легких грязных штанах защитного цвета, босой, он гордо сидел на снарядном ящике, разглядывая свою натертую ногу. Шум не удивлял его. Он знал: скоро все придет в норму. Бойцы разбредутся. Лошади успокоятся. Поспеет пища. А после еды наступит законный отдых.
        Абдулла молился в трех шагах от Сашки. Сашка не мог отказать себе в удовольствии посмеяться над ним.
        — С аллой беседуешь? Кувыркаешься?
        — Да.
        — Баранов просишь?
        — Да.
        — Сколько?
        — Двадцать.
        — Мало! — сказал Сашка. — Проси тридцать! Ты отвечать будешь, если бойцы останутся голодными!
        — Больше нет, — грустно сказал Абдулла. — Я два барана богу обещал. Восемнадцать — нам.
        — Плохо! — Сашка плюнул. — Значит, бог взятки берет?
        — Десять процентов, — ответил Абдулла и снова припал к земле.
        Сашка вскочил со своего сиденья.
        — Ладно, черти драповые! — сказал он, толкая собаку, нюхавшую его ноги. — Когда-нибудь до вас доберусь!
        Юсуп находился тут же. Он лежал на выжженной траве, неподалеку от Абдуллы.
        — Не сходить ли нам в медицинский пункт? — вслух подумал Сашка и подозвал Юсупа. Обняв его, он пошел, хромая, стараясь не ступать на пятку.
        Возле каравана, за ящиками они нашли Варю. Она раскинула свою палатку. Осмотрев Сашкину ногу, она сказала:
        — Не мешало бы помыться!
        — Да, не мешало бы, — признался Сашка. — Что ж, Юсуп, сбегай за водой!
        Юсуп пошел к арыку. Сашке очень хотелось поговорить с Варей, но она делала вид, что необычайно занята, и перекладывала из одного ящика в другой какие-то пакеты, бинты и банки. Сашка не знал, как приступить к разговору.

Как во нашей во деревне,
Во веселой слободе
Ходит парень молодой,
Неженатый, холостой...
Как во нынешнем годочке
Потерял сердечко он.
Стал родителя просить,
Стал серьезно говорить.
Отец сыну не поверил,
Что на свете любовь есть... —

запел рядом молодой и звонкий голос.
        — Знатно поет. И песня знатная. — Сашка печально посмотрел на Варю.
        Примчался бледный и встревоженный Муратов с запасным конем.
        — Наткнулись! — закричал он.
        Сашка, забыв про боль в ноге, вскочил на коня, как был, босой, и поскакал в авангард.
        Жарковский подал Сашке бинокль. Сашка приложил его к глазам и увидал, что на горном хребте стоит всадник, а за его спиной горит солнце. Лошадь и всадник неподвижны и кажутся черным силуэтом, наклеенным на желтую бумагу. Вдруг силуэт исчез. Сашка даже протер бинокль, но когда он вновь посмотрел в него, гребень был чист.
        Хамдам подъехал к Сашке и, обведя пальцем горизонт, точно карандашом, пробурчал:
        — Иргаш здесь.
        Сашка мигнул так спокойно, словно эта новость была ему не интересна. Есаулы подали Хамдаму платок. Он вытер потное лицо.
        — Слава богу, хоть вовремя заметили! — сказал Муратов.
        — Иргаш может уйти? — спросил Юсуп.
        — Куда он уйдет? Оставив нас на хвосте? Он не дурак, — ответил Сашка. — Это вор бежит, а противники, милый мой, встречаются. Норовят друг друга кончить. В этом жизнь.
        — Не знаю, в чем жизнь. Это пусть философы решают, — сказал Жарковский, поежившись, будто ему стало холодно от слов Сашки. — А сейчас перед нами стоит вопрос практический. Надо выяснить: сколько у него силы?
        — Что там силы! — перебил его Сашка. — Восток есть Восток. Сейчас пусто, а через час густо.
        — А если и сейчас есть?
        — Разбегутся! — Сашка беспечно посмотрел на Жарковского. — Вырвался вперед, так уж бей, не зевай! А разведку засылать поздно.
        Жарковский пожал плечами. Юсуп встал на сторону Сашки, не думая. Сашка быстро прикинул в уме план предстоящего боя и словно охмелел от веселой тревоги, и каждая жилочка в его лице заиграла, будто луч, попавший на воду.
        Хамдам вдруг хлопотливо сказал Сашке:
        — Возьмем Иргаша — добыча наша.
        Сашка рассмеялся:
        — Разжиться хотят твои мужички? Ладно! Не препятствуем. Босоту да голоту оделим байским добром. Я думал, ты — хан, а ты — торговец!
        Хамдам успокоился.
        Невдалеке артиллеристы готовили орудие. Это еще более придавало уверенности Хамдаму. А презрительных Сашкиных слов он не понял или недослышал.
        Солнце скатилось за гору. Черные скалы расплылись, посерели. Их очертания сливались. Пропадали мелочи, трещины, исчезало в серой дымке все то, что пряталось за камнями. Благодаря ей противник становится невидимым.
        Кавалерийская труба пропела сбор.
        Волнение пробежало по лагерю. Лошади еще дожевывали корм. Всадники, отрывая их от пищи, спешно проверяли седловку и вставляли им в рот отпущенные трензеля. Возле Артыкматова сидел на корточках босой и косматый Федотка. Маленькая детская тюбетейка едва прикрывала ему темя. Опорки, коротко обрезанные штаны, голубая рубашонка, перетянутая солдатским ремнем, составляли все его обмундирование. За поясом у него торчал узбекский нож.
        Когда Артыкматов ушел с отрядом в поход, Федотка решил не отставать от старика. Он увязался за обозом.
        Сейчас они встретились, и между Абитом и Федоткой шел спор. Абит приказывал ему идти к Варе, а Федотка только что сбежал от нее. Всю дорогу он трясся в санитарной фуре. Ему это надоело.
        — Воевать хочу! — упрямо говорил Федотка. — Что мне с Варькой? Я все равно бинтовать не умею.
        — Иди туда...
        — Не пойду, — твердил Федотка. — Что я, маленький?
        — Коня нет. Как воевать?
        — Украду, — настаивал на своем Федотка. — Или убьют кого — вот и конь.
        Абит взял его за шиворот и повел насильно к перевязочному пункту.
        В эту минуту тревожно и резко запела кавалерийская труба: «Всадники, по коням, по коням, по коням...» Федотка вырвался из рук Абита и побежал в русский эскадрон.


14

        Под скалами гнездился глиняный кишлак. Женщины в цветных грязных рубахах хлопотали около лепешечных печек, больших, круглых корчаг, врытых в землю. Набирая шматок теста, они быстро раскатывали его на гладком, точно отшлифованном камне, затем раскатанными кусками облепляли стенки корчаги. Детвора купалась в черной луже у колодца. Визг, хохот, крики ребят оживляли кишлак.
        Внизу, за кишлаком, по склону горы лежали пшеничные поля, казавшиеся издали желтыми заплатами. По полям шли обнаженные до пояса жнецы, взмахивая серпами. Они продвигались стройным рядом, одновременно, точно по команде, сгибаясь и разгибаясь. Позади, за спиной жнецов, оставалась волна скошенной пшеницы. И небо, и солнце, и мирный запах дыма — все говорило о том, что скоро наступят вечерние часы и отдых ждет людей. Скоро около очага люди соберутся семьями, чтобы радостно встретить покойный, благословенный час пищи и прохлады. У дороги замирала чистая трель жаворонка, а в зарослях за кишлаком задорно бранились перепела.
        Вдруг, нарушая мир и тишину, вынырнули из-за горы джигиты, за ними тяжело скакал Мулла-Баба с двумя семинаристами, а позади всех мчались порученцы Иргаша.
        Они окружили работающих дехкан.
        — Правоверные! — крикнул Мулла-Баба. — Бросайте все! Спешите на поле войны.
        Жнецы прекратили работу, испуганно оглядываясь друг на друга и опустив свои серебристые серпы.
        — Вы разве не знаете? — продолжал Мулла, раскачиваясь на огромной кобыле. — Славный Иргаш объявил джихад всем джадидам, большевикам и хулителям ислама. Все мусульмане присоединились к нему. Я, Мулла-Баба, — гордо сказал он, — я послан к вам самим Иргашом. Я объявляю вам: бросайте работу, вооружайтесь кто чем может, поедем к нам, на поле брани! Тот, кто ослушается святого призыва, будет на месте зарублен джигитами.
        Мулла-Баба рукавом зеленого халата махнул в сторону своих джигитов. Они обнажили сабли.
        — Тот, кто не послушается, умрет как собака, его семью мы предадим черному поруганию, а имущество будет разграблено. Кто же встанет под знамена ислама, тому уготовано место в раю. Это я, Мулла-Баба, обещаю вам. Небо ждет павших.
        Дехкане жались, толкали друг друга. Многие опустили глаза в землю.
        — Ну что же вы молчите, когда время не молчит?
        — Мы мусульмане... Мы пойдем... Но сперва пусть идут молодые! — подобострастно сказал маленький лукавый старичок и сложил руки на животе.
        Остальные переглянулись.
        — Мы плохие воины, Мулла-Баба. У нас нет никакого оружия, — проговорил нерешительно высокий, обожженный солнцем молодец и выступил вперед из толпы.
        Мулла-Баба злобно ожег его камчой.
        — Собака! — выругался он и плюнул ему в лицо. — Если ты плохой воин, умирай! А хороший пусть живет!
        Быстрые глазки Муллы прощупали толпу, сжатую со всех сторон конниками. Дехкане притаили дыхание и обтирали пот, выступивший да лицах.
        — Джигиты! — крикнул порученцам Мулла-Баба. — Гоните их! Приказываю вам. Гоните этих людей во славу бога! А кто будет прятаться, убейте того во славу бога!
        Замелькали плетки, сабли, и дехкан погнали в кишлак, как табун. Один из джигитов увидав молодого жнеца, притаившегося за камнем, тут же несколько раз рубанул его шашкой. Парень упал под камень, в тень. Голова его превратилась в крошево, и рой мух налетел на нее.
        Через полчаса все мужчины кишлака на оседланных лошадях, вооруженные серпами, палками, заржавленными клинками, старинными ружьями, зажигающимися от фитиля, окруженные тесным кольцом джигитов, двинулись в путь.
        На крышах домов, у стен стояли молодые и старые женщины. Некоторые из них рвали на себе волосы и пронзительно вопили:
        — Прощайте, сыны! Прощайте! Не видать мне очей любимого мужа! Дети, вы увидите своих отцов только во сне! Прощайтесь!
        Ребята выли, хватаясь за поводья пробегавших мимо коней. Джигиты бранились и прикладами отпихивали их от себя.
        Когда дехкане спустились в долину, они увидали там своих соседей, земледельцев других кишлаков, пригнанных таким же способом.
        — Скорее, скорее, скорее! — кричали семинаристы Муллы. — Красные аскеры** уже мчатся сюда.
        Есаулы Иргаша, собрав палочников в отряды, повели их против эскадрона.


15

        Дикая крестьянская конница, подталкиваемая с тылу плетками и выстрелами есаулов, бросилась вперед, издавая нечеловеческие крики отчаяния. Казалось, что этот страшный, несокрушимый поток все сомнет, все раздавит и растопчет на своем пути. Мергены**, отличные стрелки, спрятавшись в надежных местах за скалами, приготовились к стрельбе. Палочники служили им лишь средством, отвлекающим внимание красных.
        Иргаш экономил свои силы. Он пускал в бой верные басмаческие отряды только в критическую минуту. Его люди сражались издали, под прикрытием несчастных крестьян, кинутых прямо в огонь.
        Хамдам отправил навстречу этой коннице своих два отряда. Узбеки смело врезались к толпу и точно растаяли в ней. С горы звенели выстрелы.
        Сашка берег свой эскадрон для преследования.
        Орудие после первого выстрела дало в стволе трещину, и артиллеристы отказались стрелять из него. Тогда красноармейцы-пулеметчики пошли с левого фланга. С пулеметами на конях, обойдя место рубки, они должны были встать между мергенами и тылом басмаческой конницы. Под неистовым обстрелом мергенов, теряя людей, они неслись цепью к подножию горы, чтобы закрыть спуск для свежих резервов Иргаша.
        Хамдам вздыхал, наблюдая этот сумасшедший галоп. Когда меткая пуля настигала кого-нибудь из пулеметчиков, цепь на секунду обрывалась, но пулеметчики не останавливали наступления.
        Все преимущества были у мергенов. Неуязвимые в своих естественных бойницах, они спокойно выбирали цель. Они стреляли из расчета — один патрон на голову. Прикидывая глазом расстояние от степи до каменной лощинки, Сашка волновался за отделение Жарковского; при каждой новой потере боль искажала его лицо, как будто он обжигался. Ритмически покачиваясь, приседая на полусогнутых ногах и размахивая камчой, он орал среди визга и выстрелов:
        — Делай! Делай! Делай!
        При атаке нельзя было остаться спокойным. Он часто оглядывался назад, соображая, в каком положении окажутся бойцы эскадрона, спрятанные за арыком, если их послать сейчас в помощь Жарковскому. «Нет, я растеряю все... Нет... Послать их нельзя... Если Оська доберется хоть с одним пулеметом, и то хлеб», — думал он.
        — И то хлеб... И то хлеб... И то хлеб... — продолжал он выкрикивать, точно подбадривая себя.
        Приходилось оценивать обстановку мгновенно, даже доля секунды имела решающее значение. Страстно хотелось выскочить самому, чтобы прибавить пулеметной команде еще больше стремительности и бешенства. Но обстоятельства обязывали его вести бой.
        Жарковский на ходу перестроил людей, раскидав их звеньями. Они были уже лак далеко, что Сашка не мог узнать отдельных бойцов. Только Жарковский заметно отличался от остальных. Подавая сигналы клинком, он несся в центре своей команды на серой тонконогой кобыле; ее измокшие бока почернели.
        Есаулы Иргаша, увидав натиск отдельной горсти, разобрали наконец, что к ним стремятся не кавалеристы, оторвавшиеся от общей атаки, а пулеметчики, угрожающие связи их с конницей. Тогда за скалами почувствовалось оживление, поплыли неясные пятна, — это есаулы выбросили свою кавалерию, чтобы перерезать путь Жарковскому. Теперь исход боя зависел от того, кто первый доскачет до каменной гряды, скрывавшей горную дорогу. Все преимущества в этой скачке достались басмачам. У них были свежие кони, они скатывались вниз, точно камни. А Жарковский взбирался наверх, на подъем. Еще две-три минуты — и пулеметчики были бы сбиты. Жарковский понял басмачей и разом остановил отделение.
        Поле опустело, на желтой плоскости появились маленькие точки, гнезда. Лошади тоже были уложены на землю.
        «Так, — сообразил Сашка. — Хорош!»
        Жарковский решил спокойно встретить противника. Но и тут перевес все-таки складывался в пользу басмаческого командования. Басмачи наступали на Жарковского с двух сторон: сверху — ружейный обстрел, внизу, с плоскогорья, — кавалерийская атака.
        На высокой плоской вершине, куда не могла залететь даже шальная пуля, Иргаш наблюдал в бинокль за ходом боя. Он стоял на маленьком мохнатом коврике. Около него молча теснились курбаши и советники. Здесь же находился Мулла-Баба, а также большой отряд личной охраны. Над головой Иргаша, обмотанной белой легчайшей кисеей, развевалось шелковое зеленое кокандское знамя с вышитой надписью. К ней были прибавлены теперь два слова: «Смерть неверным!»
        Ветер рвал длинные пучки конских волос, прикрепленных к головке древка.
        Иргаш щурился, ему не нравился натиск:
        — Мы уничтожим этих пулеметчиков?
        — Конечно, уничтожим, — ответил Зайченко.
        Он распоряжался всей операцией, он распределял силы, он намечал тактику боя. Но властолюбивый Иргаш держал его около себя, у своей руки. И штабу и басмачам казалось, что боем руководит сам Иргаш.
        Отсюда, с вершины, не слышно было ни стонов, ни криков, ни человеческого исступления. Отчаянная борьба представлялась издали праздничной байгой**, скачками, потому что никому из людей, находившихся здесь, не угрожала смерть. Кругом на скалах стояли дозорные отряды басмачей — при первой опасности они приняли бы на себя весь удар, дав возможность Иргашу вместе с его штабом отступить в полном порядке, без паники.
        Иргаш увидел, что какая-то кавалерийская часть, минуя центр атаки, понеслась вдоль горы по пшеничному полю. Это был Юсуп, мчавшийся в обход с последним узбекским отрядом.
        Вести этот отряд обязан был Хамдам, но Хамдам побоялся.
        — Если пушка не действует, как я могу действовать? Я не успею доскакать до подъема в гору, — сказал он.
        — Можно мне? — предложил Юсуп.
        — Пробуй! — сказал Лихолетов.
        Когда Юсуп выскочил в открытую степь, осыпаемую пулями, страх сдавил ему сердце. Грошик сразу оглох от криков и выстрелов и плохо слушался повода.
        У Иргаша было два выхода: один — в горы, в ущелье, другой — на дорогу в долину. К этой дороге и стремился Юсуп, догадавшись, что он должен занять дорогу первым и что нужны какие-то нечеловеческие усилия, чтобы проскакать это расстояние как можно скорей. Когда Грошик вырвался из рядов, Юсуп приподнялся в стременах и, чтобы облегчить свой вес, даже бросил на землю винтовку.
        У Сапара была лошадь моложе и сильнее, чем Грошик. Поэтому Сапар несся первым, скорее всех. И, подчиняясь общему потоку, все лошади мчались за ним. Впереди было распаханное поле. Попав на мягкую, в бороздах, землю, эскадрон невольно бы замедлил свой аллюр. Надо было во что бы то ни стало догнать Сапара, чтобы повернуть всех влево. Кричать и командовать было бессмысленно. Как ни кричи, как ни надрывай голос, все равно он потонет в том реве, с которым неслись джигиты.
        — Юсуп не опередит... И Грошик не справится... Нет, нет... — бормотал Сашка. — Теперь завязнет эскадрон. Всех перехлопают.
        Сердце билось у него в груди. Махнув рукой на весь свой план, на все свои расчеты, он уже готов был помчаться на выручку Юсупа.
        — Эскадро-он! — закричал он.
        Но в это мгновение обстановка в поле изменилась.
        Юсуп решил обойти Сапара с правого бока. Когда Грошик поравнялся с лошадью Сапара, Юсуп увидел, что Сапар скачет с закрытыми глазами и дикий, дрожащий, бессмысленный вопль: «А-а-а!» — вырывается у него из горла. Юсуп камчой ударил лошадь джигита по морде. Она дернулась влево, и тут Грошик вылетел вперед, как былинка. Юсуп выхватил клинок из ножен и тоже закричал, как Сапар: «А-а-а-а!» Грошик прижал назад уши. Издали казалось, что он стелется по земле. Теперь Юсуп был спокоен, эскадрон повернул за ним. Пахота осталась в стороне.
        В лощине за арыком, у своей палатки, стояла Варя и следила за боем. Раненых еще не принесли. Юсуп очутился на дороге почти один. Кругом него взбивались от пуль маленькие облачка пыли.
        — Убьют! — шептала Варя.
        И верно, к Юсупу нетрудно было пристреляться. Белая рубаха сверкала, как мишень.
        Иргаш, наблюдая за всей этой скачкой, невольно залюбовался ею, щелкал языком от удовольствия и, опуская бинокль, сказал окружавшим его курбаши:
        — Посмотрите на этого джигита! Он не скачет. Он летит, как белый кречет. Изловите его!
        Несколько джигитов из личной охраны помчались вниз, с горы, чтобы исполнить приказание Иргаша...
        В штабе Иргаша не знали результатов наступления до тех пор, пока есаулы не прискакали туда с долины.
        Услыхав от них, что палочники разбегаются и стрелки отходят с левого фланга, Иргаш посмотрел на Зайченко и сдвинул брови. Взгляд Иргаша был ужасен, тем более что только за минуту до этого Иргаш веселился. Он размахивал тяжелым полевым биноклем, привязанным к ремню, Зайченко отвернулся и присел на вьюк.
        Иргаш стал лиловым от гнева и крикнул Зайченко:
        — Это ты виноват! Куда ты годишься? Встань!
        Зайченко не встал. Он только положил руку на кобуру и проговорил, отчеканивая каждый слог:
        — Я привык командовать солдатами, а не этой сволочью.
        Иргаш скрипнул зубами и швырнул бинокль о камень.
        Есаулы стояли, дожидаясь приказаний. Один из них, старый седой кипчак, с лицом, изрытым оспой, наконец не Выдержал тягостного молчания и спросил у Зайченко:
        — Что же делать?
        Зайченко встал и, ткнув пальцем вниз, в то место, откуда выходила дорога из ущелья, сказал:
        — Соберите все мясо и высылайте его туда! Да не сразу, а частями затыкайте дыру! — Потом он обернулся к Иргашу и тихо добавил по-русски: — А мы начнем отход. Сопротивляться не с кем.
        Есаулы посмотрели на Иргаша. Он кивнул им. Тогда они вскочили на коней и поскакали вниз.


16

        Раскаленные стволы жгли пулеметчикам пальцы. Во рту пересохло, и горло горело. Вся вода из фляжек была вылита на охлаждение стволов.
        Каменная гряда прикрывала выход из ущелья. Поэтому, до тех пор, пока басмачи не выскакивали в долину, они шли за скалами, будто за забором, не боясь пулеметного огня. Запас пулеметных лент у Жарковского иссякал, и Сашка чувствовал, что, если басмачи кинутся еще раз на пулеметную цепь, многие из них прорвутся. Он послал записку Жарковскому: «Вызови охотников, чтобы доползти до горы, и там между камнями, в скалах, установи пулемет! Запри выход!» Пулеметчик Капля согласился выполнить эту задачу.
        — Один пулемета не дотянешь, — сказал Жарковский Капле.
        — Я не один. Я с Федоткой, — ответил Капля.
        Тут только Жарковский увидел, что рядом с пулеметчиком стоит какой-то мальчишка.
        — Кто это? — удивленно спросил Жарковский.
        — Приблудный, — ответил Капля, ухмыляясь. — Он еще в Коканде болтался с нами. С обозом.
        — Как он очутился тут? — нетерпеливо перебил пулеметчика Жарковский.
        — Да очень просто, — бойко заявил Федотка, отвечая вместо Капли, — слышу, паника... стрелят. Думаю — куда спасаться? Вскочил на первого коня. Со всей компанией!
        — Способный, — подтвердил Капля, толкнув парнишку. — Разрешите? Ей-богу, мы с Федоткой мигом это сделаем.
        — А пулемет он знает?
        — Эка невидаль! — пренебрежительно заметил Федотка, сообразив, что вопрос касается его. — Да этих пулеметов я видал-перевидал!
        — Ну, валяйте! — сказал Жарковский.
        Через минуту Капля и Федотка, прикрыв тряпками пулемет, поползли к горе.
        Капля подтягивался вперед на локтях, по-казачьи. Федотка старался не отставать от него. Иногда ему казалось, что Капля слишком забирает вперед, тогда он просил его потихоньку:
        — Дяденька... Не могу... Обождите.
        В ту минуту, когда отступавшие басмачи вновь выскочили на дорогу, пулемет был налажен. Банда, в лоб встреченная огнем, смешалась и ринулась назад в ущелье. Жарковский послал Лихолетову записку: «Дорога свободна».
        Заиграл горнист. Эскадрон, подняв красное знамя, выехал из лощины. Сашка повел последнюю атаку. Хамдам скакал вместе с ним. Палочники были смяты сразу. Джигиты Иргаша хотели выстрелами остановить отступавших крестьян, но задние ряды его же бегущей конницы растоптали их. Все смешалось. Мергены скрылись из своих гнезд, решив подняться выше, на перевал. Частыми выстрелами они прикрывали отход Иргаша.
        Иргаша могли взять в плен, если бы не произошли неожиданные события. Конница уже настигала его, охватывая с двух сторон. В пылу преследования никто не заметил нескольких легких толчков, предвестников бури. Она разразилась внезапно, с ревом проходя сквозь ущелье. Пыльный туман закрыл и долину и горы. Буря бушевала до ночи и помогла скрыться Иргашу.
        Утром конница обыскивала кишлаки. В одном из домов был найден отставший Мулла-Баба. Он упал с лошади и разбился.
        Женщины, причитая, искали в поле погибших мужей и проклинали Иргаша.


17

        Похоронив на месте убитых, а раненых отправив в Коканд, отряд продолжал поиски. Но Иргаша будто занесло песком, он опять исчез бесследно.
        Осень эскадроны провели в горах, вылавливая остатки шаек. К зиме все вернулись домой. Блинов был очень доволен результатами экспедиции и многим роздал награды.
        Хамдам получил почетное боевое оружие. Но это не успокоило его.
        — Голова Иргаша — моя награда, — сказал он Блинову и попросил разрешения свидеться с Мулла-Бабой. Через старика он надеялся узнать, где может спрятаться Иргаш.
        Мулла-Баба сидел в крепости. Небольшая камера, когда-то выбеленная известкой, пахла уборной, дымом. Оконное стекло было разбито. На дворе, рядом с тюремным помещением, жгли кучи мусора и нечистот.
        Хамдам, войдя в камеру, почтительно приветствовал Мулла-Бабу. Мулла-Баба не ответил ему, не поднял головы и только плотнее запахнул свой зеленый халат: на него подуло сквозняком.
        Хамдам стоял, разглядывая шелковую черную тюбетейку Мулла-Бабы, вышитую потускневшим уже серебром. Старик не проронил ни слова. Он предоставил выбор Хамдаму: уйти или первому начать разговор.
        Мулла-Баба сидел на пятках с таким выражением лица, как будто собрался молиться. Он даже не пригласил Хамдама сесть. Тогда Хамдам сел без приглашения у двери, как мюрид, пришедший к наставнику. Всей своей фигурой, покорностью, молчанием он говорил Мулла-Бабе: «Я каюсь. Начни речь со мной».
        Мулла-Баба молчал.
        Промучив Хамдама около часа, Мулла-Баба спросил его наконец, зачем он пожаловал.
        — Ты лучше меня знаешь об этом, — тихо ответил Хамдам.
        — Я не знаю.
        — Я хочу тебя спасти, отец, — сказал Хамдам, поглаживая ладонями свою бороду. — Я сам сидел здесь. Я знаю, как это приятно.
        Мулла-Баба не выказал удивления. В своей жизни он видел многое. Он не поверил Хамдаму и усмехнулся:
        — От тебя ли, джадида и красного, ждать мне спасения?
        — Я не джадид и не красный. Я только сгибаюсь, когда дует сильный ветер. Я не хочу сломаться. Не мне тебя учить, Мулла-Баба. Ты меня можешь научить жизни. Что из того, что тигр смел, если комар может ослепить его? Может быть, Иргаш тигр, а я комар. Но я никогда не предам ислама. А Иргаш губит его и губит народ. Те, кто погиб, уже не встанут. Те, кто спасся, постараются уйти от Иргаша. Только смерть или голод поведут их, как пленников, на цепи. Нет, Мулла-Баба, жизнь принадлежит настойчивым, а не храбрым.
        Мулла-Баба захохотал.
        — Твой красный полк тоже так думает? — спросил он.
        Хамдам почувствовал издевательство, но сдержался и ответил спокойно:
        — Люди есть люди. Я знаю, что они думают по-разному. Пусть мой полк будет красным, но у меня есть мои джигиты и мои есаулы, и я командую этим полком. Лошадь везет арбу и арбакеша, но дорогу указывает ей арбакеш.
        Мулла-Баба поднял голову. Астма опять мучила его. Широкие ноздри его крючковатого, обгоревшего на солнце носа широко раздувались. Казалось, что он нюхает воздух. Он искоса, одним глазом, всматривался в Хамдама, изучая его.
        — Что тебе надо? — будто нечаянно спросил он.
        — Скажи, где Иргаш? — сказал Хамдам.
        — Зачем тебе Иргаш?
        — Это мое дело.
        — Ты ненавидишь Иргаша. Ты думаешь, если все перевернется, ты опять будешь подручным у него. Ты завистник. Ты расчищаешь себе путь.
        — Думай как хочешь!
        — Я угадал.
        — Пусть будет так! Я не хочу спорить об этом. Я предлагаю тебе жизнь. Это лучше, чем твои догадки.
        — Значит, возможна смерть?
        — Все возможно, Мулла-Баба. И уж скорее смерть, чем жизнь. Русские злы на тебя.
        Хамдам хотел застращать старика. Тот задумался, подкручивая конец бороды, словно купец, размышляющий о делах. Хамдаму эта медлительность становилась уже неприятной. Он не любил колебаний, он считал, что потрачено уже довольно времени на предварительные разговоры и пора приступить к делу. Хамдам спрятал руки, чтобы пальцы не выдали его волнения.
        — А чем же смерть хуже жизни? — вдруг спросил Мулла-Баба.
        — Ты думаешь о рае, почтенный Мулла-Баба?
        — Нет, — старик безразлично махнул рукой, — я говорю о том, что смерть так же естественна, как жизнь. Только глупые люди никак не могут к ней привыкнуть. Это себялюбие. Человек принимает спокойно смерть животного, смерть дерева, смерть звезды, но никак не хочет принять собственной смерти.
        — В этом его счастье. Жизнь хороша, — вежливо возразил Хамдам.
        — Хороша? — Старик поднял глаза. — Тогда зачем же человек повсюду сеет смерть, убивая все живое вокруг себя, все, что дышит: рыб, птиц, животных, людей? И не жалеет собственной жизни, растрачивая ее на пустяки? Если бы он ее жалел, он бы врос ногами в землю, как дерево, пустил корни и жил, точно кедр, тысячелетие.
        — Почему же ты не живешь так, отец? Жил бы, как кедр! — насмешливо перебил старика Хамдам.
        — Потому что я человек, — ответил Мулла-Баба, — я не боюсь смерти. Все случайно на земле — и жизнь и смерть.
        «Начались разговоры!» — подумал Хамдам. Он встал и резко сказал Мулла-Бабе:
        — Мне некогда. Значит, об Иргаше ты ничего не знаешь?
        Вставая, Хамдам нечаянно щелкнул шпорами.
        Старик, прищурясь, осмотрел кожаную куртку Хамдама, кавалерийские штаны, обшитые кожей, фуражку защитного цвета с красной звездой.
        — У тебя широкие шаги, Хамдам, — сказал он ему, — но короткий путь.
        — Длиннее, чем твой! — пригрозил Хамдам и вышел из камеры.
        Мулла-Баба улыбнулся.


18

        Когда Хамдам вышел из крепости, вслед за ним появилась женщина в парандже. Он не заметил ее шагов. В Старом городе, в пустынном месте, он услыхал ее голос. Она окликнула его. Он остановился.
        — Агарь? — воскликнул он, обрадовавшись.
        — У меня есть теперь дом в Коканде. Приходи ко мне, Хамдам!
        — Ты что же, разбогатела?
        — Немножко. Приходи!
        — Когда?
        — Когда хочешь. Хоть сегодня.
        Показав ему свой дом, Агарь скрылась. Он подумал, не заманивает ли она его. Но потом отбросил все сомнения: «В конце концов Агарь принесла мне пользу».
        Ночью он был на месте. Не успел он постучать в калитку, она раскрылась, и Агарь стояла на дворике. Она взяла Хамдама за руку. В комнате пахло керосином, горела маленькая лампа. За накрытым столом, убранным для ужина, сидел Джемс.
        — Это тоже мой гость. Я не могла его прогнать. Хороший гость! — сказала Агарь, показывая на Джемса. — Он говорит, что знает тебя.
        Хамдам нахмурился. Джемс, приветствуя его по-мусульмански, назвал себя.
        — Я подсылал к вам людей еще летом, — сказал он. — Вам передавали, что я хочу видеться с вами?
        — Нет, — ответил Хамдам.
        — Ну, значит, они боялись вас. Я так и знал, что мне придется все-таки говорить с вами лично.
        Хамдам подозрительно оглядел Джемса.
        Джемс два дня тому назад приехал сюда из Ташкента. После падения кокандских автономистов он пробрался в Ташкент к знакомым узбекам, потом, с легализацией британской миссии, перешел туда на работу и жил в Ташкенте уже совершенно открыто. Сейчас миссия поручила ему съездить в Коканд, Наманган, Андижан и на Чимионские нефтяные промыслы, с этой целью он и предложил ей свои услуги, но главным было другое: он решил возобновить прежние связи, организовать явки и завербовать новых агентов.
        Это было его действительным делом. Формально же он выехал как экономический уполномоченный. В связи с национализацией банков и приисков миссия предъявила туркестанскому правительству протест и требовала точного учета национализированного. Так как капиталы в предприятиях были смешанные — американские, английские, французские и русские, — миссия назначила Джемса контролером при этом учете.
        Джемс давно думал о Хамдаме как о полезном для себя сотруднике. Приехав в Коканд, он увиделся с Назар-Коссаем, и тот по привычке решил воспользоваться услугами Агари, чтобы свести Джемса с Хамдамом.
        За деньги Агарь могла сделать все, что угодно, а не только устроить свидание. Она даже не подозревала, кто такой Джемс. Этот вежливый человек, щедрый, спокойный, в кожаном пальто, в высоких сапогах, в мягкой серой шляпе, превосходно говорил по-узбекски.
        Джемс протянул Хамдаму руку и пригласил его к столу. Хамдам поздоровался, покачал головой, вздохнул, но все-таки сел. Теперь ему стало ясно, что свидание было заранее подстроено. Боясь отравы, Хамдам брал со стола только то, что ел Джемс: баранину, рыбу, арбузы, дыни. Агарь сидела тут же. Эта неряшливая, но соблазнительная, как всегда, женщина обсасывала ломтики дыни и вытирала руки о бедра. Агарь молчала и улыбалась.
        Покончив с едой, гость закурил и предложил Хамдаму папиросу:
        — Вы сделали правильно. Теперь вам верят красные. Это хорошо.
        Хамдам вскочил с табурета и ушел в темный угол. Он не понимал этого равнодушного и тусклого разговора. Он ждал ножа, выстрела.
        — Вы предали Иргаша, — тем же холодным тоном сказал Джемс. — Вы предатель. И все-таки я сейчас вижу, что вы нужнее Иргаша. Иргаш — грубая сила, а вы умны.
        Хамдам бросил папиросу.
        — Вы останетесь красным вместе с вашим полком. Я ничем не угрожаю вам, не правда ли? Я раскрою вам очень важную тайну. В Ферганской долине будет съезд курбаши. Хотите быть на этом съезде?
        — Зачем?
        — Мне кажется, что вы не окончательно передались на сторону красных.
        — Это мое дело.
        — Ваше, конечно. Но я ведь знаю вас, Хамдам! Вот почему наши интересы сходятся. Мы хотим предоставить эту страну туземному управлению, а за нами останется только финансовая поддержка... ну, и контроль. Мы коммерсанты... Нас интересует процент, а не власть. Вы простите, что я даю вам уроки политической экономии. Но я вижу, что вы современный человек и что воскресить прошлое, то есть всех этих ханов, невозможно... да и незачем! — Хамдам улыбнулся. Джемс тоже. — Ведь без нашей помощи вы не справитесь! Но вы будете владыкой в Фергане. Народ будет все-таки верить вам, а не русским. Мы вас знаем давно. Мы же вам помогали в Киргизии. Помните, когда вы бежали из Сибири?
        Хамдам молчал.
        — Согласитесь! — сказал гость. — Это верное дело. Смешно думать, что большевики удержатся. Оставайтесь красным! Берегите себя! Сумейте так сочетать свои действия, чтобы вам верили большевики, но вы будьте верны нам. А потом придет момент... Мы обменяемся услугами... Вот и все. Все останется в тайне.
        — Какие услуги?
        — Приезжайте, поговорим! Иргаша, конечно, на этом съезде не будет. Если понадобится, мы даже выдадим вам Иргаша.
        Хамдам был испуган откровенностью этого, очень важного, по его мнению, разведчика. Он сразу раскусил его и, чтобы не выдать своего испуга, решил держаться с ним дерзко, даже нагло.
        Он усмехнулся и спросил, как бы издеваясь:
        — Вы хотите меня убить?
        — Тогда я бы не разговаривал с вами, — ответил Джемс. — Для этого вас не надо звать за десятки верст. Убить можно где угодно и когда угодно. Вы подумайте, Хамдам, не торопитесь! Я вам пришлю человека, и вы ему скажете либо «да», либо «нет».
        При этих, уже знакомых, словах Хамдам вспомнил тюрьму и советы Агари.
        — В крайнем случае вы там, на съезде, можете все решить. Там вы учтете обстановку. Видите, мы рискуем, а вы нет! Теперь мне надо идти.
        Джемс встал, схватил Хамдама за плечи, дружески встряхнул, расхохотался и ушел, оставив его с Агарью.
        Хамдам кинулся за ним в переулок. Джемс уходил, постукивая тросточкой по глухой стене переулка.
        Теплые руки обняли Хамдама, слегка сдавили ему горло. Он услыхал за спиной смех Агари. Она спросила:
        — Это был бухарец?
        — Не знаю. Кажется, — ответил Хамдам.
        Он следил за длинной тенью Джемса. Тучка набежала на зимнюю луну. Человек, которого он тоже принял за бухарца, исчез.
        Утром Хамдам озяб в постели. Он проснулся от холода: Агарь стянула на себя все одеяло. Одевшись, он вышел на цыпочках, чтобы не разбудить ее. Солнце горело над землей. Слезились деревья, снег, выпавший за ночь, растаял. Все, что случилось, казалось Хамдаму необъяснимым и непонятным, существующим вопреки здравому смыслу.
        Как он может ехать на съезд? Зачем посылать его туда? Легко было бы убить его этой ночью. Нет, не за смертью зовут его! Им интересуются. «Судьба — как птица. Куда полетит? Неизвестно», — подумал он.
        В этот же день из дома Агари Хамдама увезли в Фергану.
        На съезде Хамдаму оказывались почести, никто не говорил об Иргаше. А если и говорили, так дурно. Иргаш на этот съезд вовсе не явился. Вместо него прибыл какой-то однорукий киргиз.
        Хамдаму поручили наблюдать за красными, глубже войти в их ряды и подорвать Ходжентский мост. От басмачей он привез золото и еще больше обещаний. «Скоро наступит решительный час, — сказали ему. — Мы потребуем от тебя кое-чего, и если ты это выполнишь, ты получишь голову Иргаша».
        Хамдам согласился.
        В Коканде он сообщил Блинову о съезде, скрыв свое присутствие на нем, и получил именные золотые часы.
        Перед отъездом в Беш-Арык он захотел опять встретиться с Агарью. Увидав его награду, она долго хохотала, гладила его по лицу своими грязными и сладкими пальцами. На прощание он подарил ей одну золотую монетку.
        — Ты все-таки свинья, Хамдам, — сказала она, крепко зажав монету в кулак.


19

        Год выпал тяжелый. Всю зиму Хамдам провел в Беш-Арыке, скучал и ссорился с женами. Они отказывались спать с ним, потому что он заболел чем-то дурным. Сперва он не обратил внимания на свою болезнь, запустил ее, и лишь теперь, когда она всерьез скрутила его, решил заняться лечением.
        Чуть ли не каждый день он гонял Насырова в Коканд за лекарствами, но медикаментов не было, аптека пустовала, а китайские мази, купленные есаулом на базаре, причиняли страшную боль и ожоги.
        Кроме медицинских поручений своего начальника, Насыров имел еще другие, более секретные. Хамдам приказал ему найти бухарскую еврейку и прирезать. Но как ни старался Насыров найти Агарь, как ни обыскивал старую часть Коканда, заглядывая в каждую щелку, всех расспрашивая об Агари, ее нигде не было. На базаре давно ее не видели. Дом стоял заколоченным, хозяйка пропала неизвестно куда.
        Это исчезновение Хамдам расценил по-своему. Он заподозрил Агарь в том, что ее подослали к нему, и чем чаще он вспоминал свою ночную встречу с этим бухарцем или англичанином (только дьявол знает, кто он), тем сильнее росла в нем эта уверенность. Быть может, таинственные силы мстили ему за измену? Такое подозрение возбуждало в нем одновременно и страх и гнев. Болезнь и нервное состояние помогали этим мыслям.
        Никто не требовал от него взрыва Ходжентского моста. Главари басмачей, еще так недавно старавшиеся залучить его к себе, сейчас как будто совсем забыли о нем. В Коканд он тоже не ездил. Полк управлялся отдельными начальниками отрядов. Юсуп командовал первой сотней, а Насыров и Сапар были назначены Хамдамом командирами: один — во вторую, другой — в третью сотню. Они спорили между собой, желая урвать друг у друга добычу.
        Юсуп мешал джигитам грабить и заниматься налетами. Сапар жаловался, что Юсуп, пользуясь болезнью начальника, хочет забрать полк в свои руки, командует джигитами, будто русскими аскерами, и стремится ввести не подходящие для джигитов порядки.
        — Мы вольные люди, — говорил Хамдаму Сапар. — Если дальше пойдет так, все разбегутся.
        Хамдам, неожиданно для Сапара, остался равнодушен к этому заявлению, как будто ему было не до распрей. Казалось, что он ушел в свою болезнь и ни о чем другом не хочет слышать.
        Болезнь действительно удручала его. Но дело было не только в ней.
        Хамдам растерялся. Он вдруг поплыл, точно щепка, между двух берегов, не зная, на какой берег в конце концов выплеснет его волна.
        Заигрывая с Блиновым, аккуратно выполняя все его поручения по выкачке оружия, по арестам подозрительных лиц, по ловле басмачей, он надеялся заслужить полное доверие Блинова. Все, что он делал, было противно ему. «Я должен быть на этой стороне все-таки, — думал он. — Отсюда я могу добиться настоящей власти. Только здесь порядок, а не у заговорщиков. А потом, когда я получу свое и когда приспеет время, можно будет повернуть по-своему. Бухарец прав. Народ будет все-таки верить мне, а не русским».
        Впоследствии он увидел, что в этой игре он не один, что целый ряд других курбаши также перешел на сторону русских. В особенности он завидовал Парпи и Ахунджану.
        Ахунджан квартировал со своим полком в Андижане. Древний город, известный еще арабам, видел многое в своей жизни. В XVI веке при знаменитом уроженце Ферганы, султане Бабуре, завоевателе Индии, основавшем империю Великих Моголов, Андижан был столицей, славился дынями, грушами, жирными фазанами и богатой торговлей своих купцов. Старинный город и его прежнее величие еще более возвышали Ахунджана в, ряду других курбаши. Ахунджан был сильный соперник, грубый, смелый человек, Хамдам предчувствовал, что когда-нибудь столкнется с ним: они не захотят разделить власти. «Если Ахунджан работает искренне, тем хуже для него, — решил Хамдам. — Если он такой же, как я, значит придет минута, когда кто-нибудь из нас должен съесть друг друга».
        Ум Хамдама, не привыкший к размышлениям, к сложным комбинациям, изнемогал от такой непосильной работы.
        Но больше всего досаждали ему Парпи и Ахунджан. Первого он еще кое-как выносил и считал, что с ним всегда сумеет справиться. Но когда командование наградило Ахунджана орденом за ликвидацию басмачей, Хамдам готов был задушить соперника собственными руками. Он не мог спокойно слышать о нем, но тщательно скрывал это от всех, даже от близких. «Я знаю — и довольно. Другим знать не к чему!» — думал он.
        Юсуп догадывался только об одном, — так же как и другие командиры и порученцы Хамдама, — что Хамдам чем-то недоволен и что чувства его в разброде.
        Насыров, командир второй сотни, не обращал на это внимания. Он один из всех понял настоящую причину. «Хамдама съедает тщеславие», — решил он. Но так как сам он не был тщеславным человеком, то и Хамдаму не сочувствовал в этом.
        Сапар относился иначе. Он не понимал Хамдама и втайне упрекал его. Молодой, непоседливый джигит изнемогал от тишины беш-арыкской жизни. Она для него становилась тоскливой и невыгодной. С компанией таких же удальцов, под стать себе, он продолжал еще потихоньку заниматься мелкими разбоями, но это не утоляло его души, искавшей крови и разгула.
        Однако страшнее всего и оскорбительнее всего было другое. После похода на Иргаша совсем изменился. Юсуп. Сапару, ослепленному ненавистью, казалось, что этот юноша становится богатырем, что с каждым месяцем у него расправляется грудь и шире становятся плечи, все мужественнее делается он, все крепче звучит его голос, он уж не робеет, как прежде, и не опускает глаз. Тайная, затаенная вражда между Сапаром и Юсупом разрасталась все больше и больше, даже джигиты втянулись в нее. Они разделились и Юсуп видел, что нет никаких сил остановить эту борьбу.
        Юсуп был спокоен только за свою сотню. Ее джигиты верили ему беспрекословно. И эту веру еще более укреплял Артыкматов — он был душой юсуповской сотни. Спокойный, честный, благородный старик, точно судья, разрешал все семейные дела джигитов, все их ссоры и распри. Если бы не эта сотня, первый тюркский полк давно развалился бы на отдельные шайки.
        Такое положение в полку очень тревожило Юсупа. Но его ждало еще новое испытание.


20

        В тот день, когда Хамдам уехал к врачу в Коканд, Юсуп неожиданно встретил Садихон в саду. Эта встреча произошла с глазу на глаз, и оба они сразу почувствовали в ней что-то необычайное, хотя оснований для этого как будто и не было.
        Вообще весь этот день казался необыкновенным, так же как и внезапный отъезд Хамдама.
        Еще накануне Хамдам не думал ни о врачах, ни о поездке. Он лечился старыми народными средствами либо теми мазями, что Насыров привозил ему с кокандского базара. Мысль о настоящем лечении, о европейском враче не возникала ни у Хамдама, ни у тех, кто его окружал. Да и он сам считал свою болезнь обычной. В народе к ней давно привыкли, думали о ней не больше, чем о насморке. «Все, что случается, — случается по воле бога», — так говорят старики. Так же говорил и Хамдам.
        Но, очевидно, действительно пришли новые времена, если даже жены из-за болезни мужа отказываются с ним спать! Он мог бы, конечно, принудить их, они в его власти. Но Хамдам чувствовал, что это несправедливо. Он уступил. Он сделал эту уступку, даже не замечая, что делает. Он поддался уговорам Рази, этой хитрюги. «Какой тебе расчет, если мы будем больны? Ведь придется же лечить и нас! — говорила она. — Мы молоды. Мы можем зачать. Неужели ты, сильный и здоровый, захочешь иметь хилых и слабых детей?» Она упросила его потерпеть и вылечиться.
        «Да, мир действительно изменился», — подумал он Болезнь и уступчивость увеличили в нем злость. «Но я не изменился, я такой же...» — хотелось ему думать о себе. И он понял, что этого ему только хочется, а на самом деле все идет не так, и он считал, что всему причиной эта болезнь. Присутствие Садихон отвращало его от других женщин. Ее круглые плечи, ее тонкие, длинные розовые ноздри, ее пухлые вздернутые губы, ее ноги, созданные для танца, ее легкие шаги, ее улыбка, ее хрупкое тело возбуждали его сейчас так сильно именно потому, что они были недоступны. Больше того, он жалел ее и щадил, и эти чувства в нем самом возбуждали гордость. Он тешился и самоуслаждался своей уступчивостью.
        Эти мучения продолжались до тех пор, пока ему не пришла мысль обратиться за помощью к европейскому врачу. До сих пор Хамдаму не случалось болеть. Недомогания переносились им всегда на ногах и без всяких лекарств. Поэтому мысль об европейском враче сперва даже поразила его. «Как я поеду? Что скажу? Как меня будут лечить? — думал он. — Но ведь русские же лечатся! И болезни проходят. И если я обращусь к европейскому врачу, он меня вылечит быстро. Я обращусь!» — решил Хамдам. Это решение пришло к нему ночью, во время бессонницы. Он едва мог дождаться утра.
        Утром весь двор был поднят на ноги. Жены и джигиты отправляли Хамдама в Коканд. Он велел собрать ему разных запасов, так как знал, что в городе сейчас лучше расплачиваться продуктами, а не деньгами. Вместе с ним ехал Насыров. Насыров вьючил лошадь, пока Хамдам пил чай на галерейке, под навесом. Хамдам был весел, смеялся и шутил. Он так надеялся на европейское лечение, что готов был сорваться, как мальчишка, и галопом мчать в Коканд, и лишь боязнь уронить свое достоинство удерживала его от необдуманных движений.
        Но все в доме и без того чувствовали, что у Хамдама сегодня хорошее настроение, и все спешили воспользоваться этим. Рази попросила его достать в Коканде шелку для одеял; джигиты приходили с разными просьбами: кто домогался лошади, кто жаловался, что ему не хватает хлеба. Приходили и жители Беш-Арыка, обвиняя Абдуллу в лихоимстве. Хамдам удовлетворил всех, кого можно было удовлетворить сразу, и обещал исполнить все, о чем его просили.
        — Одной тебе ничего не надо, скромница, — сказал он, увидев Садихон. — Что привезти тебе?
        Ее пухлые губы улыбались, и солнце сияло на ее лице. Хамдам заметил, что она сильно похудела за эту зиму и глаза ее изменились — в них пропало девичество. В них появилась ненасытная жадность, как будто она была голодна, и еще более почернели тени под глазами. Пожалуй, хрупкость ее увеличилась, однако она выросла и с виду стала крепче.
        Двор и галерейка были битком набиты народом. В этой толпе среди провожающих находился и Юсуп. Садихон стояла неподалеку от него, возле столбиков галерейки, и смотрела в сторону. Ее голова была гордо закинута назад. Она следила за Юсупом, и то, что этого никто не замечает, приводило ее в восторг. Она, как дитя, радовалась своей хитрости.
        Хамдаму пришлось повторить свой вопрос, потому что Садихон не слыхала его. Ее охватило неприятное ощущение. Она боялась, что Хамдам сейчас ее поймает, догадается о грешных мыслях, которые мучают ее целый месяц. Она вспыхнула от смущения и обернулась к Хамдаму.
        — Спасибо! У меня все есть, — сказала она, показывая свои мелкие беленькие зубы, и у нее было такое выражение лица, как будто она хочет укусить Хамдама.
        — Подойди ко мне, лисенок! — сказал он нежно.
        Садихон подошла. Она была в шелковом халате. Он взял ее за руку, подержал руку в своей ладони, как драгоценность, и отпустил. Рука повисла. Хамдам заметил, что Садихон потихоньку вытерла ее о полу своего халата. Он покраснел, и сразу отвернулся от младшей жены, и не обращал на нее внимания до самого отъезда, и, даже уезжая, не сказал ей ни слова.
        От Садихон не ускользнуло это. «Я же не виновата, что у него мокрые руки!» — подумала она. Садихон догадалась, что сделала промах, оскорбив Хамдама. Но ей уже было все равно. Ее терпение истощилось. Она уже потеряла все свои девические свойства: покорность, уменье приспосабливаться и примиряться. Она испугалась старости, и ей захотелось жить. Она думала о любви. Это изводило ее. Первым, кто приходил ей на ум вместе с этими мыслями, был Юсуп, потому что других юношей она не знала.
        Хамдам наконец уехал.
        Ее знобило, ей не хотелось говорить, будто обруч стянул ей голову. Рази спросила ее: «Что с тобой?» Она сослалась на лихорадку и решила лечь, уснуть.
        Проспав несколько часов, Садихон почувствовала себя легче, пообедала вместе с Рази. Рази заметила, что Садихон все время грустна, как будто скучает, и не донимала ее никакими расспросами. Вечер был близок. Раскалившаяся за день земля источала изнурительный жар. Сонно пахла трава, Садихон бродила по тропкам, от дерева к дереву. Чудесный зеленый мир окружал ее, и это еще сильнее угнетало душу. «Мне плохо, — думала Садихон. — Я погибаю». Она забрела в дальний угол сада и услыхала шорох среди кустов. Она испугалась, увидев Юсупа. Он стоял с ножом в руке и смотрел на нее.
        — Что тебе здесь надо? Твое место в конюшне с джигитами. Что ты подглядываешь за мной? — крикнула ему Садихон.
        Юсуп спокойно принял все эти выкрики. Он понял, что она слаба, что от ее гордости и заносчивости даже следа не осталось. «Она несчастна», — подумал Юсуп и, спрятав нож за пояс, подошел к Садихон.
        — Я пришел срезать себе палку для камчи, а вовсе не подглядывать, — сказал он. — Я не знал, что ты здесь гуляешь.
        Садихон была утомлена и взволнована, словно она боролась с чем-то, стараясь защититься, как беспомощный ребенок. Глядя на это хрупкое существо, на эту тростинку, Юсуп забывал, что Садихон — женщина, изнемогающая от своих желаний. Сади казалась ему юной девушкой, и он смотрел на нее с нежностью.
        — Год мы не разговаривали, — сказала Сади, облизывая сухие губы.
        — Нет, меньше, — ответил он, улыбаясь.
        — Помнишь орех? — спросила Садихон, отдаваясь воспоминаниям, и закрыла глаза.
        Вдруг во дворе заскрипели большие деревянные ворота на железных петлях. Приехал Хамдам: ворота всегда раскрывались для него. Садихон сразу съежилась, точно комок из хлопка, губы ее задрожали, и она убежала.


21

        Хамдам прибыл не один. Он привез из Коканда врача. В Коканде по-прежнему жилось голодно, а в Беш-Арыке Хамдам обещал врачу и квартиру, и баранов, и муку. Врач заявил ему:
        — Я вылечу вас гораздо быстрее, если вы все время будете находиться под моим наблюдением.
        — Чем скорее, тем лучше, — сказал Хамдам.
        На этом они и сошлись.
        Услыхав о приезде Хамдама, во двор сбежались джигиты. Опять поднялась суета. Хамдам приказал зарезать молодого барашка к обеду. После обеда врач сделал Хамдаму первое вливание.
        Устав от поездки, от шумного и беспокойного дня, Хамдам захотел отдохнуть. Он ушел к себе на мужскую половину и прилег на софу.
        Закатывалось солнце, сверкая в бутылочных осколках, вмазанных в глиняный гребень стены. Осколки эти служили защитой от воров и любопытных.
        Жены сидели в саду. Хамдам думал о них и радовался семейной жизни. Он улыбался, вспоминая ум Биби и привлекательность Садихон. Конечно, Биби упряма, и все-таки она оказалась права. Доктор одобрил ее поведение. Теперь все пойдет на лад. Не дай бог ум женщине, но еще хуже, если она без ума. Он счастлив, жены его не строптивы. Он не знает тех страшных скандалов, какие бывают у всех многоженцев. Что может сделать мужчина, когда в его доме начинают ругаться между собой женщины? Умереть.
        «За последнее время, правда, очень изменилась Сади, — думал Хамдам. — Вот и сейчас она ржет в саду, будто кобылица, а при разговоре смотрит в сторону. Она стала закрываться от всех. Даже у себя, в махаля**, на дворе, она носит чачван, и мне, мужу, приходится смеяться над этим. Конечно, это лучше, чем распутство, но всему есть своя мера. В таком затворничестве тоже нет добра».
        Хамдам приказал приготовить ему постель и надел на себя теплый киргизский халат.
        Приятно было размышлять в сумерках, в одиночестве. Этим, пожалуй, хороша болезнь. Никто тебя не беспокоит, никто не раздражает. Есть время подумать обо всем. Может быть, в этих мгновениях и заключается настоящая жизнь?
        Окна стояли раскрытыми. Час тому назад прошел сильный дождь, в комнате пахло садом и цветами.
        Сад еще не успел погореть от солнца.
        На середине потолка висела клетка с перепелом. Хамдам не зажигал огня в комнате, и перепел заснул.
        Из сада потянуло уютной горечью дыма. На дворе, возле очага, Биби варила суп, помешивая палочкой в котле. Около нее сидела Сади и весело напевала о бабочке, которая кружится возле горящей свечки.
        Потом пришел Насыров и предложил Хамдаму поужинать. Хамдам отказался, Насыров вернулся к очагу, о чем-то начал спорить с Биби, и женщины засмеялись. В саду защелкал молодой соловей. Он выводил только два или три колена, вдруг спотыкался и обрывал свою песню, будто смущаясь. В молчании проходило несколько минут. Соловей собирался, испытывал голос, потом храбро раскатывался трелью и, перебивая ее, снова умолкал. Нельзя было без улыбки слушать этого неопытного певца. Большая лохматая собака, жавшаяся к огню, всякий раз подымала голову, когда соловей начинал что-то выщелкивать.
        Абдулла нарушил эту мирную и прекрасную минуту. Сальный, грязный, разъяренный, он ворвался к Хамдаму. Задыхаясь, размахивая огромными кулаками, он громко обвинял Юсупа.
        — Сегодня, — рассказывал он, захлебываясь от негодования, — мы решили собрать контрибуцию для Доктора. Правда, он слишком прожорлив и требует невероятно много. Я, конечно, ничего не пожалею ради твоего здоровья. Ну, и для нас тоже понадобились бараны. Я пошел по домам с джигитами. Об этом узнал Юсуп и устроил собрание. Сейчас на базарной площади пылают костры, и люди кричат друг другу в лицо самые обидные слова. Юсуп бранит джигитов, называя их бандитами. Юсуп чуть не пристрелил Сапара и отнял у него всю муку и весь скот и возвращает все это владельцам, а владельцы вопят, что, несмотря на приказ Юсупа, им вернули не все. И сейчас те джигиты, которые на стороне Юсупа, обыскивают джигитов Сапара. Кишлак, понятно, за Юсупа, потому что этим жадинам жаль своих баранов. Ну, ведь не так легко разобрать сейчас, у кого что взято. Я счета не вел. А табиб** твой испугался, побежал. Очевидно, он хочет удрать в Коканд.
        — Насыров! — крикнул Хамдам, перебивая вопли Абдуллы.
        Киргиз стоял у порога, спокойный, как всегда. Только шрам побелел на его порубленной губе.
        — Я не хотел тебя беспокоить, отец, — сказал он. — Сейчас все кончится. Спи спокойно! А табиба мы догоним.
        — Ослы! — сказал Хамдам. — Джигитам прикажи расходиться! С кишлаком я сам буду говорить завтра. И пусть все спят сегодня! И больше пусть никто не смеет будить меня!
        Насыров поклонился и, пятясь, вышел из комнаты.
        Абдулла заныл:
        — Отец! Неужели все отдать? Я так старался...
        — Убирайся! Из-за тебя шум. Ты надоел мне, жадный вор! — тихо сказал ему Хамдам, и Абдулла услыхал ненависть в его голосе.
        Когда Хамдам остался один, он подошел к окну. В саду очаг уже погас, светили звезды, и соловей в деревьях все еще пробовал щелкать.
        Хамдам вздохнул.
        — Боже... боже... — промолвил он, — как трудно жить!
        Он закрыл окно.
        Хамдам растер себе грудь и снова лег в постель, но сна как не бывало. Он ворочался, вздыхал и думал о женщинах.
        Теплый пар окутал сад. Хамдам решил подышать свежим воздухом. Когда он проходил по галерейке, он услыхал на женской половине тихий смех. «Значит, женщины еще не спят?» — подумал он. Смеялась Сади. Босой, в одном белье, он остановился около ичкари и приник ухом к двери. Женщины беседовали в темноте.
        — А как же это будет? Вы уедете к русским? — услыхал Хамдам шепот. Это спрашивала Рази-Биби.
        — Не знаю, — отвечала Садихон. — Это его дело. Я же еще не говорила с ним. Что он скажет.
        — Ты глупая, — сказала Биби. — Ты не знаешь Хамдама. Он найдет тебя и зарежет.
        — Лучше смерть! Я рада, что он болен и не прикасается ко мне.
        — Ты подожди! Неужели ты думаешь, что наша жизнь не изменится? Русские женщины живут иначе. Мы тоже будем жить иначе: надо перетерпеть.
        — Довольно! Я не могу больше.
        — Ты очень своенравная, Сади. Тебя избаловали в детстве. Надо уметь дожидаться.
        — Не вечно же Хамдам будет болен!
        — Я придумаю что-нибудь.
        — Нет, Рази, ничего придумать нельзя. Что бы ни случилось, на свободе лучше.
        — А если Юсуп не захочет тебя? Откуда ты знаешь, что он согласится?
        — Тогда я убегу одна. Все равно хуже не будет.
        Хамдам услыхал шорох. Очевидно, одна из жен подошла к окну, стукнула задвижкой. Хамдам попятился назад, прижимаясь всем телом к шершавой глиняной стене. Он скрылся, он подавил в себе крик. В темной комнате он искал оружие, чтобы убить Сади. Он шарил по столу, по стенам, в постели. Под руку ему попался револьвер. Он отбросил его. «Нет... Рано...» — подумал Хамдам.
        Хамдам разорвал на себе рубаху. Он был мокрый от пота, у него оцепенели руки, и он шептал самому себе, еле сдерживая дрожь:
        — Так вот какая у меня жена! Ну, подожди!
        Он разбудил Насырова, спавшего возле него на полу, приказал ему всю ночь караулить во дворе.
        Насыров хотел спросить Хамдама, чем он обеспокоен, но не осмелился. Любопытство и страх разъедали его. Но он не мог ничего придумать, ничем не мог объяснить состояние своего хозяина. «Дурной сон», — решил он. Верный джигит Хамдама расхаживал по двору до тех пор, пока не появилось солнце.
        Куры, одна за другой выскочили из сарая и принялись бродить по двору. В конюшне проснулись спавшие там возле лошадей джигиты. Вышел Алимат с ведром и отправился за водой к колодцу. В воротах показался Юсуп.


22

        — Насыров, — сказал Юсуп, — передай начальнику: я хочу с ним говорить!
        — Он спит.
        — Поди, ждать мне некогда!
        — А что такое? Почему такая спешка?
        — Я тебе сказал: поди! А почему — этого тебе не надо знать.
        Насыров смутился, и маленькие желваки, будто шарики ртути, забегали у него под скулами. Ничего не ответив Юсупу, он ушел в дом.
        Садихон, услыхав голос Юсупа, выбежала на галерею. Юсуп так посмотрел на Сади, что у нее упало сердце. «Что-то случилось!» — решила она.
        Вошел Насыров, покосился на них обоих и пробурчал Юсупу:
        — Иди!
        Единственный из всех джигитов он разговаривал с ним как будто нехотя, полупрезрительно.
        Хамдам еще лежал в постели и усмехнулся, увидев Юсупа.
        — Присядь! — сказал он.
        В комнате был только один стул. Юсуп взял его и сел возле софы.
        Юсуп вынул из кожаного планшета бумагу и предъявил ее Хамдаму. Реввоенсовет фронта немедленно вызывал полк в Коканд. Причины не указывались.
        Хамдам повертел приказ в своих толстых, влажных, морщинистых руках, потер себе переносицу и спросил Юсупа:
        — В чем дело? Не знаешь?
        — Нет, не знаю.
        Юсуп скрыл от Хамдама самое главное. Он все знал. Вчера вместе с официальной бумагой он получил через ординарца частное письмо Блинова. Блинов секретно сообщал ему, что изменил курбаши Парпи, начальник Красного партизанского полка, что в Андижане так же подозрительно ведет себя Ахунджан и тайно подговаривает к восстанию своих аскеров. Блинов сообщал Юсупу об этом на всякий случай, и Юсуп догадался, что комиссар побаивался, как бы в Беш-Арыке не повторилась такая же история.
        Этого же самого побаивался и Юсуп. Вчерашний скандал на площади из-за баранов мог вырасти в бунт. Джигиты второй и третьей сотен, решившие пограбить, были возбуждены и недовольны. Ведь у них отняли добычу! И если сейчас Хамдам захочет воспользоваться возбуждением джигитов, то момент для этого наиболее подходящий.
        Юсуп догадывался, что полк вызывают в Коканд неспроста. Очевидно, его хотят направить в Ташкент для переформирования, чистки, для проведения лагерных занятий. Слухи об этом уже ходили неделю тому назад. Ясно, что Хамдам может воспротивиться этому. Он сразу почувствует, что его хотят лишить особого положения, самостоятельности, привилегий. На всякий случай к дому Хамдама Юсуп подвел свою сотню. Она сейчас стояла за стенами двора на улице.
        Опасения Юсупа оправдались. Хамдам понял вызов правильно; он повертел бумажку и, бросив ее на стол, небрежно сказал:
        — Я не поеду.
        — Командующий вызывает. Как ты можешь не ехать?
        — Я болен.
        — Тогда полк уйдет без тебя, — твердо заявил Юсуп.
        — Без меня? — Хамдам рассмеялся. — С тобой, что ли? Без меня не уйдет мой полк.
        Юсуп вскочил и отбросил в сторону стул.
        — Хамдам, не делай глупостей! — сказал он.
        — Я болен. Я болен, — упрямился Хамдам.
        — Когда нас зовут, мы должны идти! — сказал Юсуп. — Красная Армия — это армия.
        — Ты... учишь... меня?!. — медленно, отделяя слово от слова, сказал Хамдам и встал с постели. Ему хотелось обрушиться на Юсупа, заткнуть ему глотку упреками и оскорблениями. Он даже замахнулся на Юсупа, желая его ударить, но не осмелился, отвел руку назад, за спину. Напряженный, острый взгляд юноши, его уверенный голос вдруг смутили его. У Хамдама задрожала нижняя губа.
        — Успокойся, Хамдам! — сказал Юсуп. — Ты старше меня, и я не учу тебя. Будем говорить о деле!
        — Я не могу оставить Беш-Арык, — сказал Хамдам и прибавил тем же тупым и равнодушным голосом: — И весь полк не захочет ехать в другой город.
        — Полк? — Юсуп снова сел, постучал кончиком шашки. — Полк зависит от тебя. Ты сам не хочешь.
        Хамдам поджал губы и исподлобья взглянул на Юсупа:
        — Я этого не сказал.
        — Тогда почему ты отказываешься? В приказе нам предлагают выступить.
        — Приказ... Приказ... Я не глухой! Что ты мне твердишь? — не сдерживаясь, закричал Хамдам. — Не верю я русским приказам.
        — Кто им не верит, уходит в басмачи, — тихо сказал Юсуп.
        Услыхав это, Хамдам побелел от гнева. «Вот вырастил змею! — подумал он. — Теперь этот сопляк командует мной и говорит так, будто начальник он. Вот эти русские порядки!»
        Но в то же время он отчетливо понимал, что Юсуп прав. Он проклинал себя за то, что отошел от дел. Теперь джигиты больше, чем надо, привыкли к Юсупу. «Да, он прижал меня к стенке. Отказ — это бунт. Так поступать нельзя. Это будет неосторожно, — решил Хамдам. — Надо постараться найти какой-нибудь предлог».
        — Съезди в Коканд, разузнай все-таки, что такое там случилось! — сказал он на ходу Юсупу.
        Юсуп ничего не ответил.
        Распахнув окно, Хамдам вместе с пением Птиц услыхал за стеной храп лошадей, голоса, команду, звон оружия.
        — Это что? — удивленно спросил Хамдам.
        — Моя сотня, — ответил Юсуп, как бы не придавая никакого значения шуму.
        — А зачем она тут?
        — Я решил поехать один, если ты не поедешь, — соврал Юсуп.
        — Один? — пробормотал Хамдам.
        «Не тебе обманывать меня, — подумал он. — Что-то случилось. Что-то тревожное. Этот мальчишка испугался. И он действительно может арестовать меня. А что сделают Сапар и Насыров? Пока они собираются, меня уже увезут».
        Все эти мысли были настолько серьезны, что Хамдам забыл обо всем случившемся ночью. Он понял, что пришла серьезная минута. «Сейчас нельзя ошибиться. А вдруг Блинов узнал о моей связи с бухарцем?»
        — Ну, говори, что случилось? — настойчиво и решительно сказал Хамдам.
        Юсуп взглянул на посеревшее и влажное лицо Хамдама. «Да, вот теперь следует сказать», — подумал он.
        — Парпи изменил, и в Андижане что-то нехорошее замыслил Ахунджан. Курбаши, награжденный Красным орденом! Смотри, что делается! Он отказывался на партийном совете уехать из Андижана.
        — Еще бы! Он живет, как наиб, в своем Андижане, — пробормотал Хамдам. — Что же, его арестовали?
        — Нет. Он еще не отказался решительно, но настаивает на своем. Сейчас туда поехал командующий. Положение выясняют.
        — Значит, он не хочет ехать в Ташкент? — спросил Хамдам.
        — Не хочет.
        — И не поедет.
        — Почему?
        — Вот увидишь, увидишь! — быстро проговорил Хамдам. — Тигр заворчал — жди прыжка. Что ж ты мне раньше обо всем этом не рассказывал? Боялся, наверно, что и я поступлю, как Ахунджан? Так?
        Юсуп ничего не ответил.
        — И это все? — спросил Хамдам.
        — Все, — сказал Юсуп.
        Хамдам готов был расхохотаться. Он ждал более страшного, он боялся за себя. А это известие только порадовало его. «Вот что значат ум и терпение, — подумал он. — Враги мои впадают в ничтожество и гибнут. А я остаюсь! Как милостива ко мне судьба! Парпи полез в могилу. Ахунджан торопится за ним...»
        — Послушай, — прервал его мысли Юсуп, — ты должен узнать правду об Ахунджане!
        Говоря это, он все еще не надеялся на Хамдама. От него не укрылось, что Хамдам повеселел, но это можно было заметить только по особому блеску глаз. Во всем остальном Хамдам себя сдерживал и даже казался угрюмым.
        — Хоп, хоп! — ответил он Юсупу. — Собирай полк! Едем в Коканд! Там увидим.
        Юсуп оставил комнату. «Что происходит с Хамдамом? — подумал он. — Неужели пришла беда?» Юсуп приготовился ко всему.
        Проходя по галерейке, он заметил Садихон. Она все еще стояла там, точно ожидая его. Она была бледна и держалась за столбик навеса. Босой Насыров, в штанах и в рубахе, стоял рядом с ней.
        Юсуп подошел к воротам. Выстроившись вдоль улицы, его ожидала сотня. Впереди нее, в красноармейской фуражке, сидел на гнедом жеребце старик Артыкматов, держа клинок на плече. У всей сотни были обнажены клинки.
        — Джигиты! — крикнул Юсуп. — Хамдам едет.
        Артыкматов поднял вверх шашку и вложил ее в ножны, за ним вся сотня сверкнула клинками.
        Юсуп повел ее на площадь.


23

        Через полчаса полк стоял уже колонной, все три сотни, при оружии и с обозом.
        Хамдам выехал на своем текинце. Шерсть коня ореховой масти блестела под солнцем. Хамдам сидел в седле согнувшись, точно на спину ему положили куль. Юсуп подскакал к нему и сообщил, что полк готов к отправке и телеграмма об этом уже послана Реввоенсовету.
        Хамдам ничего не ответил, передернул плечами и отъехал от Юсупа к строю. Он остановился на середине площади и, прищурясь, долго и мрачно смотрел на джигитов. Юсуп встревожился. Неужели Хамдам хочет говорить? О чем? Ничего нельзя было прочитать в этих загадочных черных глазах. Что Хамдам скажет сейчас? Может быть, через секунду затрещат выстрелы второй и третьей сотен?
        Юсуп предупредил своих джигитов, чтобы на всякий случай они были готовы отразить любое нападение. Перед выездом на площадь он приказал всей сотне зарядить винтовки.
        Странное чувство ожидания и неизвестности, очевидно, волновало не одного Юсупа. Джигиты удивленно переглядывались. Жители, смотревшие на выступление полка, невольно попятились ближе к стенам, опоясывающим площадь.
        Старик Артыкматов приподнял древко над отрядом Юсупа, и новое алое знамя, с кистями из конского волоса, взвилось в голове полка. Хамдам никогда не видел этого знамени. Это было новостью и для жителей Беш-Арыка. Они зашептались, подталкивая друг друга локтями.
        Хамдам перебирал поводья. Его текинец танцевал под ним. Он успокоил его.
        — Джигиты, — еле слышно сказал Хамдам. Но на площади была такая тишина, что даже слабый голос Хамдама отчетливо донесся до самых отдаленных уголков. — Парпи изменил. Ахунджан изменил советской власти. Может быть, кто-нибудь и подумал, что полк Хамдама тоже заразился изменой. Нет, никогда! В полку Хамдама есть беспорядки — в полку Хамдама их не будет. Полк Хамдама остается верным. Полк идет в Коканд.
        Первая сотня оглушительно крикнула: «Ур-ра!» К ней пристали и вторая и третья. Рев раскатился по площади.
        В эту минуту Хамдам понял, что все равно ему не удалось бы повернуть эскадроны против советской власти. Джигиты могли, конечно, грабить, могли даже расскандалиться и взбунтоваться, но в решительную минуту весь полк, не считая некоторых людей, раскаялся бы. Юсуп достиг своего... Да!
        Хамдам стиснул зубы и, выхватив ловким, резким движением клинок, взмахнул им, подавая сигнал к походу. Вслед за этим по отрядам прокатилась команда. Всадники перестроились по трое в ряд. Полк тронулся, постепенно, точно по нитке, переходя в движение рысью. Юсуп ехал за Хамдамом. Он смотрел ему в затылок и улыбался. Мысленно он обращался к Хамдаму. «Я рад, — думал он, — что ты оказался честным. Я рад. Не так уж просто тебе это далось! Да, да! Но ты поступил честно. Посмотрим, что будет дальше!»
        Он приласкал Грошика, и Грошик, фыркнув, ответил ему. Кругом слышалось горячее дыхание коней и скрип седел и чувствовался запах пыли.
        В прозрачном воздухе раннего утра сверкал Алайский хребет. Ослепительно сияли снежные пирамиды. Ни одна тучка не закрывала их. Солнце било прямо в горы низкими, бежавшими по земле лучами, и, несмотря на далекое расстояние, каждое ребро, каждый выступ гор легко ощупывались глазом.
        Тучи черных сытых дроздов, сорвавшись с телеграфной проволоки, пронеслись над джигитами. Полк шел рысью.


24

        Поздно вечером, во время одной из своих поездок по Туркестану, товарищ Фрунзе, назначенный как раз в это время на должность командующего Туркестанским фронтом, говорил на докладе своему секретарю:
        — Историю надо знать, дорогой мой... Без истории нет политики. Хотя политик до некоторой степени делает историю...
        Усмехнувшись, Фрунзе добавил:
        — Если, конечно, он понимает историю и народ... Какими невеждами нас выпускала школа? Что мы знали?.. Ну, скажем, о Тимуре? «Великий хромой». Некоторые историки всех стригли под одну гребенку. Аттила, Тимур, Чингисхан... Бич божий! Уничтожали города, жарили людей на кострах...
        Он вытащил из-под дивана большой чемодан с книгами и тут же стал рыться в нем, отбирая одну книгу за другой и встряхивая их от пыли.
        — Но никто не объяснил нам, почему же монгольские народы при Тамерлане так расширили свои владения... Почему Чингисхан начал свою историю с десяти тысяч кибиток, а затем ему повиновались страны?.. Какая причина? Разные языки, культуры, религии. Даже его внуки повелевали землями нынешнего Китая и частью Индии, владели Кореей, всей Средней Азией... Южной частью Инда и Евфрата... И почти всей территорией Руси... Какие причины? Вот почитайте-ка... Небесполезно... Надо знать историю этого края.
        Он передал своему секретарю, худощавому молодому человеку, пачку книг. Тот молча взял, достал из кармана веревочку и аккуратно перевязал их.
        Разговор шел в купе. Фрунзе, покосившись на секретаря своими серыми глазами и увидев, что тот смущен обилием книг, продолжал с хитрой улыбкой, которая словно пряталась в рыжеватые толстые усы и бородку:
        — Почему было все это? «Промысел божий»?.. — Фрунзе усмехнулся. — Надо знать и этот исторический этап... Ну, о подробностях, Николай Николаевич, потом... А пока, что займитесь деталями такого частного вопроса... Военное дело?.. Нам, военным, нужно было бы знать, что такое представляли из себя в то время монголо-татарские войска. Они превосходили все прочие современные им... И качеством оружия... то есть техникой. И тактикой, то есть уменьем действовать. И стратегией, то есть способностью составить план войны... Дисциплиной... Да вообще всей организацией... И, очевидно, качеством рядового состава. Сейчас этого, конечно, нет и не может быть, но, что касается конницы... Нашим конникам есть чему поучиться! Монголы в составе сотен тысяч переходили такие степи, где мы с трудом идем сейчас в количестве трех или четырех тысяч... Вот штука! Подберите мне материал на эту тему... Ну, что на подпись? — добавил он, закуривая свою любимую трубку. — Давайте... Я спешу.
        Подписав поданные ему бумаги (телеграммы в Москву, приказы по фронту) и отпустив Гринева, Фрунзе занялся работой.


        ...Тяжела была эта поездка, начатая еще в марте. Условия передвижения были неописуемы. Замерзали поезда, станции. Железнодорожные эшелоны двигались вперед чаще всего на том топливе, которое нужно было самим собрать, самим найти в пути, самим же и подготовить к топке в паровозах. Несмотря на это, по вечерам люди всегда собирались на огонек, чтобы послушать, как они говорили, «лекции» Фрунзе, побеседовать с ним, отужинать пшенной кашей или затеять хором песни, которые обычно начинал молодой комиссар Дмитрий Фурманов. Многие, кроме командарма, называли его Митей. Это был общий любимец — высокий, худой, кудрявый юноша, с большими, вечно живыми, «думающими» (как говорил Фрунзе) глазами. Фурманов до Ташкента не доехал, оставшись по приказу командарма в городе Верном...*
_______________
        * Сейчас Алма-Ата.

        Даже в ту пору, то есть почти за полгода до осени 1920 года, когда эмир Бухары, подстрекаемый агентурой Антанты, еще не открыл военных действий, направленных к свержению советской власти в Туркестане, Фрунзе как-то ощутил эту возможность и поспорил по этому поводу с одним из своих ближайших помощников и консультантов, бывшим полковником генерального штаба Несвицким, с мнением которого Фрунзе почти всегда считался. В генералы Несвицкий был произведен Керенским. Это был человек лет тридцати пяти, умный, желчный, много знающий и с такими манерами, что Митя Фурманов однажды назвал его «нашим Андреем Болконским». Это прозвище так за ним и осталось.
        — Что вы твердите мне, что вожди басмачества сдались? — горячо говорил Несвицкому Фрунзе. — Разве все эти курбаши действуют самостоятельно? Ерунда-с...
        — Они разбиты.
        — Они могут взбунтоваться против нас в любой момент. Да и не только в них дело...
        Фрунзе ознакомился с состоянием ряда частей фронта, начиная от Ташкента и кончая районами Красноводска и Кушки. И во многом это состояние никак его не порадовало.
        — Нам необходимы два маршрута. Телеграфируйте Куйбышеву в Ташкент. Винтовки, сабли, револьверы, пулеметы... Обмундирование и седла... — перечислял он генералу. — Все... Вот мое личное распоряжение. Составьте в этом смысле доклад товарищу Ленину. Если у Куйбышева не найдется... я буду лично просить об этом Владимира Ильича. После проведенного нами съезда депутатов всех туркменских племен есть основания думать, что с туркменами все будет благополучно...
        — По сведениям нашей разведки, англичане в Хоросане отчаянно нервничают, — как бы подсказал Михаилу Васильевичу докладчик Несвицкий.
        Фрунзе кивнул.
        — Да?.. — он усмехнулся. — Надо полагать! Но в Бухаре далеко не так. Далеко не так... Эмир проводит мобилизацию и уже запасается современным оружием... современным снаряжением... Все это идет к нему особыми караванами... Эти сведения я получил вчера.
        — Сведения точные? — осторожно спросил Несвицкий.
        — Абсолютно... — Ответив, Фрунзе покачал головой. — Боюсь за Фергану.
        Фрунзе оказался прав.
        Через два месяца после этого разговора, то есть летом 1920 года, действительно начались волнения мусульманских частей, кем-то спровоцированных. Самым значительным из них было волнение узбекского кавалерийского полка, которым командовал Ахунджан.
        Фрунзе немедленно отправился к месту событий.
        Взвод курсантов сопровождал тот штабной эшелон, в котором он ехал. Вместе с ним прибыла и поездная команда. Поглядев на растерянные лица местных жителей, его встречавших, Фрунзе спросил с обычной для него требовательностью:
        — Что же такое у вас? Открываете фронт Бухаре? До полного маразма дошли? Плохи у вас дела, товарищи... Вы — первые представители революции в крае... И как вы работаете?
        Среди представителей города стоял и Блинов. Он только что, то есть одновременно с Фрунзе, приехал из Коканда в Андижан. Во время беседы, происходившей уже в вагоне, ему не пришлось разговаривать с Фрунзе. Не было повода, как он ни хотел этого. Но Фрунзе заметил его опущенную голову и угрюмый, пристальный взгляд.
        — Кто это? — спросил он у Несвицкого, когда представители города уехали со станции. — Тот, с кем вы разговаривали?..
        Несвицкий сказал, что это один из местных военных работников.
        — Да вы видели его на съезде недавно. В Коканде! Он сидел неподалеку от вас в президиуме... — добавил Несвицкий, объясняя.
        — Он кто? Казах или узбек?
        — Нет... Он русский. Блинов по фамилии. Сейчас, по распоряжению товарища Куйбышева, Блинов переведен на политработу... Да вот, посмотрите... От него есть донесение.
        И Несвицкий вместе с бумагами разведки подал Фрунзе письмо от Блинова:
        — Это лично вам...
        Разведка сообщала о разных случаях тревожного настроения в Андижане, о действиях Ахунджана. Было ясно, что Ахунджан фактически властвует в городе и поэтому так юлит на переговорах.
        Комиссар Блинов докладывал командующему, что «по справкам, наведенным одним из ближайших друзей Ахунджана, Хамдамом, начальником первого туземного полка, удалось узнать, что Ахунджан близок к восстанию».
        Сведения сошлись.
        — Блинов здесь?
        — Нет, он уже уехал... Он в Коканд уехал... — сказал секретарь, только что подошедший к Фрунзе и Несвицкому.
        — Жаль, черт возьми... Запоздала почта... Ну, в общем все тут ясно... Николай Николаевич, вы только запишите себе в блокнот: вызвать Блинова, когда мы будем в Коканде...


        Была уже поздняя ночь. Фрунзе прилег отдохнуть, но сна так и не было. Покряхтев, продумав все, что довелось сегодня услышать, он и совсем потерял сон. Тут уже постучал к нему проводник.
        — Да, я не сплю. Входите...
        Одеваясь, он попросил проводника согреть ему чаю.
        — Морковный, Михайла Васильич.
        — Ну, давайте морковного... И позовите Николая Николаевича... И товарища Несвицкого. Или просто передайте им, что я прошу собрать людей.
        В салон-вагоне поезда Реввоенсовета собрались все сотрудники штаба на ночное заседание.
        — Вопрос ясен, — обратился к ним Фрунзе. — Национальные части дороги нам. Это дехкане, беднота, батраки. Еще сильны среди них националистические и религиозные предрассудки. Подчиняются им в силу привычки и обстановки. Этим пользуется верхушка — их начальники и курбаши. Они мутят им голову. Отдельные группы головорезов и бандитов, втесавшиеся в эти полки, до сих пор живут налетами и грабежами. Это надо прекратить. Это унижает звание бойца Красной Армии. Что скажет население? — Фрунзе говорил негромко и спокойно, но в том чувстве, с каким была сказана последняя фраза, сквозило такое негодование, что всем показалось, будто он крикнул. — Словом, толковать не о чем! Надо лечить больные места. Ахунджан дважды обманывал наше доверие. На заседании здешнего горсовета и партийного комитета Ахунджан снова сказал, что не может подчиниться приказу Реввоенсовета. Он категорически заявил об отказе.
        — Плюет! Он здесь царь, — вдруг долетело из коридора, из группы штабистов.
        Фрунзе скользнул глазами, будто не замечая реплики.
        — Он мятежник. И связан с мятежниками. Предположения подтвердились, — жестко заявил Фрунзе. — Значит, остался один разговор — оружием.
        Было решено завтра утром вызвать Ахунджана и его командиров в Ревком на совещание. Фрунзе распорядился, чтобы полк, принадлежащий Ахунджану, был без патронов выстроен на городской площади и рядом с ним так же была построена татарская бригада, которая только что пришла с Поволжья и считалась дисциплинированной воинской частью. Кроме этого, Фрунзе приказал на все выходы из города выслать заставы.
        Совещание открылось в городском клубе, в зале. По одну сторону длинного стола сидели Фрунзе, штаб, военные, по другую — Ахунджан со своими командирами. Ахунджан, не меняясь в лице, молча выслушивал все упреки командующего. Угрюмые курбаши в возбуждении хватались за кобуры, как бы проверяя сохранность своего оружия. Белые двери были плотно замкнуты, окна зала были тоже закрыты, несмотря на жару и яркий солнечный день.
        — Я принужден разоружить полк, — сказал в заключение своей речи Фрунзе, обращаясь к Ахунджану. — Спрашиваю последний раз: подчиняетесь решению командования?
        — Не могу, — глухо ответил Ахунджан. — Здесь дом, имущество, семья. Кто будет защищать наших детей?
        — Так, — сказал Фрунзе. — Значит, если Андижан будет просить нашей помощи против басмачей, мы можем не прийти, тоже можем отказаться. Так? — спросил Фрунзе.
        В правой руке у него был тоненький голубой карандашик. Он вертел его между указательным и средним пальцами. Фрунзе был совершенно спокоен.
        В справедливости упреков командующего, кажется, не было сомнений даже у самого Ахунджана. Он понимал, что приказ разрушает все его планы, остается только довериться судьбе. Он и на этот раз обманул командование. Полк по его приказу вышел на площадь с патронами. В разных углах площади были расставлены люди, готовые начать мятеж. Понимая, что ему не верят, Ахунджан успел принять меры. Он надеялся на успех, выжидая решительную минуту.
        Ни сам Фрунзе, ни присутствующие здесь сотрудники его штаба не знали о том, что приказ снова не выполнен и что полк Ахунджана с площади может открыть стрельбу. Но и без того всеми чувствовалась напряженность.
        — Никуда не уйду, — так же глухо и с тем же упорством, как бы не замечая вопроса командующего, повторил Ахунджан и внезапно замолк, точно ему захлопнули рот.
        В эту секунду около губ, у глаз, на лбу, в целой сети морщинок, вдруг разбежавшихся по сытому скуластому лицу Ахунджана, Фрунзе прочитал столько ненависти и злобы, что понял: продолжать совещание бессмысленно. Он поднялся и, согнувшись над столом, тихо сказал:
        — Переговоры кончены. Сдавайте полк!
        Ахунджан вскочил, вслед за ним вскочили его курбаши. Их цветные халаты были опоясаны ремнями. Все они были при оружии, с маузерами и шашками. Вдруг послышался треск кожи. Это Ахунджан, вырвав из кобуры маузер, нацелился в командующего.
        Фрунзе постучал своим голубым карандашиком по столу.
        — На стол оружие! На стол положите! — сказал он, пристально глядя в глаза Ахунджану.
        Наступила тишина.
        В эту минуту раскрылись двери зала, и вошел отряд курсантов. Ахунджан не выдержал. У него вдруг дернулась в сторону рука, и он швырнул оружие. Маузер звякнул о стол. Вслед за Ахунджаном курбаши тоже стали бросать свои револьверы. Они подражали ему во всем.
        Арестованных повели. Фрунзе покачал головой.
        — Разве это красные командиры? — произнес он с презрением.
        Потом, подозвав начальника татарской бригады, сказал ему:
        — Прочитайте приказ полку! — И, обернувшись к остальным, добавил: — Все, товарищи! Совещание кончено.
        На белой площади, залитой солнцем, в строю под ружьем стоял полк Ахунджана, а впереди него — спешенная татарская бригада.
        Аскеры были рады тому, что они построены в тылу у бригады. Так было удобнее стрелять. Но это же самое обстоятельство как бы исключало возможность столкновения. Многие из них недоумевали: о какой вражде толковали им курбаши? И те и другие еще не предвидели последствий. Бригада знала, что готовится разоружение полка Ахунджана и шум поэтому возможен, но никто из бойцов не ожидал боя. А большинство аскеров, сбитых с толку Ахунджаном и не посвященных в его игру, вообще желало мирного исхода.
        Когда начальник бригады вышел на площадь, молодой, сильный голос скомандовал:
        — Смир-но!
        Все замерли. Было тихо и солнечно. Как серебряные точки, сверкали на солнце кончики штыков. Прочитав приказ о разоружении, начальник оглядел площадь. Он обрадовался тому, что все проходит так благополучно. Почти парадным шагом к нему приближался молодой командир, молодцеватый, красивый парень. Выгоревшая и поношенная форма сидела на нем щеголевато, точно новенькая. Только пояс слегка оттягивался тяжелым кольтом в деревянной кобуре, с именной серебряной дощечкой. Это было наградное оружие.
        Касимов, молодой татарин из-под Казани, волжский грузчик, полгода тому назад вступивший добровольцем в бригаду, за лихость в бою на Актюбинском фронте, за четкость в работе дослужился уже до командира роты. В каждом движении Касимова, любимца татарской бригады, чувствовался веселый и смелый характер. Сегодня впервые в своей жизни Касимов исполнял такую почетную и ответственную задачу — он командовал на площади. В каждом звуке его голоса, в каждом движении заметна была наивная сдержанность.
        Начальник бригады погасил улыбку и с официальной торжественностью вручил ему приказ.
        Вдруг из полка Ахунджана послышались залпы. Красивый молодой татарин Касимов выпрямился, приподымаясь на носках, и закинул голову, точно готовый взлететь.
        — Брига-ада, кругом марш! Винтовки наперевес! — звонко закричал он.
        Бригада, сделав оборот, ощетинилась штыками против полка Ахунджана.
        Выстрелы не прекращались. Они неслись из разных точек полка. Стреляли провокаторы басмачи, заранее расставленные Ахунджаном среди аскеров.
        Первой жертвой был Касимов. Его убили на месте. Упав навзничь, в пыль, он не выпустил из рук приказа, и лицо его, за секунду до этого румяное и довольное, исказилось, и широкий белый лоб треснул, как кусок сахара. Басмачи стреляли разрывной пулей со срезанной головкой. Тут же упало еще несколько бойцов. Они падали сразу, даже не сгибаясь. Они выпадали из рядов бригады, будто карты, поставленные на ребро. Выстрелы басмачей были меткими.
        Бригада пошла в штыки. Аскеры бросились врассыпную, отстреливаясь и нападая. На окраинах стояли заставы.
        Начался бой.
        Ахунджану не удалась провокация. К вечеру весь полк Ахунджана был собран и разоружен, из города никто не мог выйти.


25

        Фрунзе прибыл в Коканд.
        Поезд Реввоенсовета стоял у станции, на запасных путях, неподалеку от перрона. Железнодорожники забыли, что возле вокзала свален мусор, и сейчас шла уборка; метельщики подняли пыль столбом. Ремонтная бригада обходила пути, всюду наводя порядок. Разбитые цветные стекла на фонарях стрелок, на которые до сих пор почему-то не обращали внимания, приказано было заменить новыми, и двое рабочих с алмазом, запасом стекол и шматком замазки бегали от стрелки к стрелке. Чувствовалось в этой суматохе, что прибытие командующего встряхнуло всех.
        Горбатый Синьков, сегодня утром назначенный комендантом, боясь повысить голос, тихим шепотом распекал дежурного по станции.
        — Откуда швабра? Откуда тряпки? Тыщу лет не мыли пол, а вымыли — так грязь размазали. Вот погодите, будет вам ужо! — грозился он и, взяв дежурного под руку, понесся вместе с ним дальше по перрону.
        Был теплый, душный вечер.
        Длинный поезд притих. Кое-где в нем виднелся свет. Но по-настоящему были освещены лишь два вагона. В одном помещались радиосвязь и телеграф, до сих пор занятые передачами, а в другом, маленьком салон-вагоне, находился командующий фронтом Фрунзе. Несмотря на поздний час, он еще работал.
        Все сотрудники штаба, кроме дежурных, уже разбрелись по городу. Однако на перроне еще толпились военные из тех, кому не приказано было отлучаться, да бойцы из татарской бригады, сопровождавшие поезд.
        Мимо перрона, по путям, красноармеец провел кобылу с забинтованными бабками. Один из бойцов окликнул ее. Кобыла затеребила ушами и заскакала. Красноармеец ласково шлепнул ее поводом и сказал:
        — Балуй, шельма!
        Это была Лидка, любимая лошадь Фрунзе; он брал ее всегда во все свои поездки. На ней он участвовал в сражении под Уфой, там, где его ранили. Здесь, в Средней Азии, она была ему особенно необходима. Его поездки не ограничивались вагоном или автомобилем. Он подымался в горы, добираясь до Оша, до Вуадиля, до позиций, и вступал в схватку с басмачами, сам принимая участие в бою.
        Так было и за Самаркандом, когда в горах он встретил отряд Лихолетова. Фрунзе прибыл сюда с небольшой группой своих военных сотрудников. Штаб отряда, дравшегося с басмачами, помещался в саманном домике между скал, заросших колючим кустарником. Только что прошел бой, и конный отряд после жаркой схватки принужден был бросить ущелье. Лишь часть его удерживала предгорье, выставив заслон и преграждая дорогу басмачам.
        — Почему вы отступили? — спросил Фрунзе у молодого командира, подбежавшего к нему.
        — Так что, товарищ командующий, по причине невыразимых потерь! — стараясь выражаться круглее и, как он считал, «по-образованному», говорил Сашка. — Мы, осыпаемые пулями со всех сторон, не без потерь, известно, отошли...
        Фрунзе знал, что отряд дрался лихо, но наивное широкое лицо молодого командира, густо обсыпанное веснушками, побагровевшие и будто двигающиеся, оттопыренные уши, искорки в глазах — все обозначало такое смущение, что он решил испытать, правду ли ему докладывали. Не было ли тут оплошности со стороны командиров? И, в частности, со стороны этого самого широкоплечего молодца, который сейчас вытянулся перед ним.
        — Вам в помощь был ведь дан броневик? Где он? Что вы с ним сделали?.. Ваша фамилия?
        — Александр Лихолетов, — сказал Сашка, чувствуя, что краснеет еще больше. — Броневик в данный момент бездействует... Мотор испорчен.
        — Вы конник. И не любите техники... Оттого, наверное, он и испортился! Ну, так?
        Лихолетов обиделся:
        — Совсем не так... Извиняюсь, товарищ комфронта... Я, так сказать, из прирожденных железнодорожников. Но вот судьба распорядилась, товарищ комфронта, что с лошадей не слезаю... Фатум! Прямо, так сказать, сплю в седле... Броневик не действует по причине отсутствия масла... — Увидав усмешку в усах у командующего, Сашка осмелел: — Никак не вру... Можете проверить. Постным маслом заправляемся. Сожгли мотор!
        — Где сейчас идет бой? — заслышав выстрелы, спросил один из спутников Фрунзе. Это был Несвицкий.
        — На вершине, — недружелюбно оглядев его изящную, щегольскую фигуру и даже ерзнув плечом, пробурчал Лихолетов. «Усатый идол... Тебя бы послать туда...» — подумал он. Тут же Сашка пробасил с небрежностью:
        — Да это разве бой?.. Одна процедура. Уголька подбрасываем, чтобы не остыла топка.
        — Едем к бойцам, — сказал Фрунзе, резко давая шенкеля своей лошади.
        Она капризно засеменила ногами и даже вздыбилась.
        — Товарищ Фрунзе!.. — взмолился Лихолетов и схватил за поводья лошадь командующего. — Вы у нас на ней не проедете, товарищ Фрунзе... на этой красавице... Возьмите нашу лошадку... Неказиста она, точно... да уж знает дело... Разрешите? Не бахвалюсь... На наших кое-как, а проедете с ручательством...
        Не дожидаясь согласия командующего, Лихолетов позвал коновода.
        Когда привели горных лошаденок, Несвицкий брезгливо поморщился:
        — Букашки.
        — Определенно! Но проползут в гору, — заявил Сашка. — И себя оправдают. Ну, подводи! Чего замер? Слушай меня! — грубо скомандовал он красноармейцам, отвернувшись от гостей и сам решая все за Фрунзе и за его свиту.
        Приезжим сменили лошадей.
        — Только вы им не мешайте, бросьте повод, — сказал приезжим Сашка.
        Двигались вперед цепочкой по такой узкой тропе, что казалось, здесь не пройти даже горной лошади. В одном месте, на крутом повороте, где каменная осыпь поползла вдруг под лошадью Фрунзе и он стал ее осаживать, Сашка заорал:
        — Поводья бросьте, я вас предупреждал! Не осаживай. Это умное существо, само комбинацию делает... И ногами и глазами! Да бросьте, говорю!
        Фрунзе Лихолетова послушался, спокойно улыбнулся и только тут, с высоты этих троп, лепившихся к скалам, будто узкие полочки, понял, что Лихолетов прав.
        — Да... На моей Лидке я тут и костей не собрал бы, — признался он вслух.
        — Вы-то не собрали бы... А я бы получил кучу неприятностей! — нахально забормотал Сашка, не успев еще опомниться от страха за жизнь командующего.
        ...В цепи шел бой. На противоположной скале сидели басмачи. Завидев всадников, выехавших на открытую со всех сторон поляну, они начали без толку и беспорядочно стрелять из винтовок.
        Фрунзе спешился. Не нагибаясь, хладнокровно выслушивая «жиканье» пуль, он направился в цепь к стрелкам, терпеливо ждавшим приказа и пока еще не отвечавшим на огонь противника. Сашка шел за командующим, сжав кулаки, и успокоился лишь в окопе. Из окопа командующий начал рассматривать расположение противника.
        В долине все цвело. Царствовал май. Горячее солнце палило так, что разожги костер — и его не увидишь в этом ослепляющем свете. Фрунзе навел свой бинокль на самый край голой, суровой скалы. «Зачем все это? Зачем сидят там эти люди, которые хотят убить меня... всех нас... Как они беснуются... Ничего не понимают...» — думал он, наблюдая за развивающейся стрельбой. Она стихла неожиданно, будто по команде, и на остром каменном гребне замаячила черная фигура, стоявшая спиной к солнцу и размахивавшая винтовкой.
        Басмач бранился диким голосом.
        — О чем он? — спросил Лихолетова Несвицкий.
        — По-татарски, — сказал Фрунзе.
        — Но о чем?
        Фрунзе, знавший башкирский язык, а потому немного понимавший и по-татарски, сказал, улыбнувшись, Лихолетову:
        — А вы понимаете? Переведите товарищу Несвицкому.
        Лихолетов сконфузился, двумя пальцами вытер нос, и все его широкое довольное лицо пошло морщинками:
        — Хурда-мурда! Ну, выражается человек... Нет образования, сознательности... Сшибать только жалко. Ведь дурак. А лихие джигиты... Молодцы! Сегодня ночью пойдем в обход скалы. Скинем их к черту.
        Фрунзе одобрил план Лихолетова и засмеялся. Когда командующий укладывал свой дорогой цейсовский бинокль в футляр, он заметил быстрый, жадный взгляд Сашки.
        — Нет, что ли, биноклей? Ни одного?
        — Ни одного. Как без рук, товарищ Фрунзе.
        — Ну, берите.
        Сашка растерялся, повел глазами:
        — Мне? Не может быть.
        — Берите... Это вам боевая награда за сегодняшний бой. И за завтрашний.
        Сашка весь осклабился, принимая подарок.
        — Покорно благодарю. Ну, теперь мне крышка! — лихо сказал он. — Как узнают басмачи, что у меня такая штучка, так уж живым с этих местов не выпустят. Их ведь хлебом не корми... Хорошее оружие, бинокль... вот и вся культура, — скептически заметил он, в то же время сам чувствуя себя на седьмом небе и от подарка и от похвалы.


        Обо всем этом вспомнил Фрунзе, когда разговаривал с комиссаром Кокандского района Блиновым, вызванным к Михаилу Васильевичу сразу же после прибытия того в Коканд. От комиссара командующий потребовал точного доклада. Блинов, почувствовав, что тут общими словами не отделаешься, да он и сам не любил этого, докладывал медленно, не спеша, с присущей ему обстоятельностью и в то же время с невольным волнением, опасаясь либо чего-то «недоговорить», либо, наоборот, как бы не «переговорить».
        В раскрытые окна салон-вагона виднелись редкие желтые городские огни: электростанция не работала, Коканд нуждался в керосине. Фрунзе стоял у вагонного окна и глядел на пути. Возле письменного стола сидел Блинов, держа руки на коленях. Слышно было, как за окном шуршит гравий под ногами часовых, шагавших вдоль полотна. Разузнавая у Блинова о всякого рода военных действиях в горах, Фрунзе спросил:
        — Лихолетова знаете? Жив? Сражается еще с басмачами? Есть у вас такой командир?
        — Так точно, — подтвердил Блинов. — Жив... Лихой парень. Есть. До сих пор воюет.
        — Мы встретились с ним однажды, — улыбаясь, проговорил Фрунзе. — Он у вас далеко пойдет...
        Блинову думалось, что доклад прошел благополучно. Фрунзе сделал только ряд замечаний и вместо обсуждения доклада заговорил о другом.
        — А как вы считаете, — неожиданно спросил он Блинова, — чем вызвано андижанское восстание?
        — Международный империализм, торговый капитал... — начал, смущаясь, Блинов, но командующий, чуть улыбнувшись, мягко его прервал:
        — Это понятно. Он подготавливает, вооружает. Но это силы, идущие извне. А внутри? Какие причины внутри?
        — Антисоветские настроения у части... — нерешительно сказал Блинов.
        — У части? Но ведь не у всех? Иначе ведь это так бы быстро не ликвидировалось? Не правда ли? Нет, нет! Вы скажите о наших собственных ошибках!
        — Недостатки политработы, парткадров, — сказал Блинов и замолчал, встретив пристальный взгляд Фрунзе.
        — Недостатки? А по-моему, больше, — сказал командующий. — Вы посмотрите на узбеков! Какой превосходный, замечательный народ! Ведь из них можно сделать непобедимых солдат. А как велась политическая работа в местных частях? — Фрунзе помолчал немного и, обойдя стол, сам ответил на свой вопрос: — Да никак! Никак, к сожалению! Я не говорю, что из курбаши Ахунджана мы могли сделать коммуниста. — Фрунзе, будто досадуя на что-то, махнул рукой. — Враг не орешек: раскусил — и сразу видно. Но нельзя прозевывать настроение масс. Нельзя дело довести до того, до чего довели в Андижане. Ведь это... расхлябанность, разгильдяйство, распущенность, нерадивость, преступная небрежность! — Фрунзе сердито постучал пальцами о вагонную раму. — Во всяком случае, — прибавил он, — в Фергане создалось положение, требующее присутствия кого-нибудь из сильных работников. Здесь останется Куйбышев.
        — Вот это хорошо! — вырвалось у Блинова.
        Фрунзе усмехнулся.
        — Плохо, комиссар! — сказал он, останавливаясь прямо против Блинова. — А где же вы?
        Блинов под взглядом командующего почувствовал себя неловко. «Сейчас он мне скажет: так нельзя работать», — подумал Блинов.
        Но командующий ничего не сказал. И все равно Блинов понял упрек. Хотя за андижанскую историю Блинов никак не отвечал, но он догадался, что командующий характеризует ею общее положение и тем самым все эти упреки косвенно падают и на него.
        — Да, если не принять мер, получится снова каша, — раздумывая, как бы для себя, проговорил Фрунзе.
        Фрунзе опять посмотрел на Блинова. Комиссар вынул носовой платок и высморкался. «Сейчас меня отпустят», — решил он. Но Фрунзе не торопился. Он дружески спросил Блинова:
        — Вы учитесь? Книги читаете?
        — Учусь. Времени мало, товарищ командующий.
        — Надо найти! В подполье труднее было учиться. От вас требуется много знаний, комиссар. Малейшая отсталость или невнимательное отношение к делу поведет к общей отсталости. И тогда — прощай авторитет! Вы хорошо знаете Хамдама?
        — Думаю, что хорошо, — быстро ответил Блинов.
        — Сегодня был у меня один узбек, военный, из полка Хамдама — Юсуп. Хороший парень! Вы знакомы с ним?
        — Ну как же! Командир первой сотни!
        — Вы давно его знаете?
        — С Кокандской автономии. Парень — первый сорт, — радостно и даже громче обычного сказал Блинов.
        — А почему он не в партии, если он, по-вашему, первый сорт? — спросил Фрунзе, опять остановившись возле письменного стола.
        Блинов пожал плечами.
        — Я спросил его: в партии ли он? Оказывается, нет. Почему? — настойчиво повторил свой вопрос Фрунзе, как бы выжимая из Блинова ответ.
        Блинов почесал в затылке.
        — Невдомек? — сказал Фрунзе. — Он мне рассказывал свою историю и про Аввакумова говорил. Здорово! Интересно! Вот я взял у него заявление.
        Фрунзе подошел к столу, убранному очень аккуратно, живо перебрал папки, раскрыл одну из них и вынул оттуда просьбу Юсупа о приеме в партию.
        — С курбаши носитесь, а первый сорт пропускаете сквозь пальцы. Оформить надо, — сказал Фрунзе, передавая листок Блинову.
        — Молод, думалось, — пробормотал Блинов, спрятав заявление в сумку.
        — В самый раз! Мы раньше начинали.
        — Да я в смысле подготовки, товарищ командующий.
        — Обстреляется. Выучится. Он мне рассказал много занятного про полк Хамдама. Меткий глаз! Такими людьми надо насыщать политсостав. Они будут делать узбекскую Красную Армию.
        Проводник вошел в салон, прибрал стол и переменил свечу в фонаре. Четким и плавным офицерским шагом уверенного в себе штабиста он подошел к Фрунзе и сказал ему на ухо:
        — Привезли Хамдама, товарищ командующий. Прикажете принять?
        — Давайте, давайте! — закивал Фрунзе, взглянув на часы. — Время идет.
        Блинов встал, но Фрунзе усадил его:
        — Побудь! Может быть, вопросы будут.
        Проводник поставил еще одну свечу на стол, прикрепив ее к пепельнице.
        В салоне появился Хамдам. Гордо и даже высокомерно он сделал общий поклон и задержался около стола. Начальник штаба исчез. Блинов был старым знакомым. «Значит, маленький — командующий!» — понял Хамдам.
        Окинув Фрунзе взглядом, он успел сразу заметить все: гимнастерку без единого знака различия, штаны защитного цвета, сапоги с короткими кавалерийскими голенищами, волосы ежиком, бородку, мягкое выражение глаз. «Невоенный», — подумал Хамдам. Он подошел к Фрунзе и приложил руку к козырьку фуражки.
        Фрунзе предложил ему сесть. Хамдам придвинул к себе стул, раздумывая, имеет ли он право сидеть в присутствии командующего. Фрунзе протянул ему папиросы. Хамдам отказался. Усевшись, он снял с головы фуражку, так как увидел, что Блинов тоже сидит без фуражки.
        — Кого встретили в Коканде? — улыбаясь, спросил его Фрунзе.
        Хамдам встал.
        — У меня здесь нет друзей, — ответил он резко, дав понять, что, кроме посещения командующего фронтом, он не имеет никаких интересов.
        — Сидите, сидите! — успокоил его Фрунзе.
        Хамдам снова присел на стул, с тем же напряженным выражением лица. Фрунзе стоял около вагонного окна, опираясь одним локтем о спущенную раму, издали разглядывая посетителя.
        — Вам известно о предположениях штаба... — начал Фрунзе.
        — Да, — ответил Хамдам, перебивая его, и посмотрел на пол и на стены. Он впервые видел салон. «Дом на колесах», — подумал Хамдам. Это понравилось ему.
        — Как вы относитесь к нашему предположению? — спросил Фрунзе.
        Хамдам пожал плечами и сказал:
        — Приказывай!.. Куда хочешь — туда поеду.
        Наступило молчание.
        — Значит, теперь не колеблетесь?
        — Нет. Я не колебался. Я болен, думал: можно отложить. Когда узнал — измена, я сказал себе: «Нет, нельзя... Я — Хамдам!» Курбаши хитрые. Ахунджан — хитрый, изменник. А ему дали орден! Парпи, наверно, продался англичанам. Дай мне застрелить изменников! — Хамдам побагровел и сжал кулак. — Изменников так! — Он щелкнул языком и рассмеялся.
        — Ну, а как же? Я слыхал, что джигиты будто бы не захотят ехать в другой город?
        — Как не захотят? — сердито проговорил Хамдам и постучал ребром ладони по столу. — Мое слово — слово! Москва? Москва. Крым? Крым. Ташкент? Ташкент. Хоп...
        — Ну, хоп! — сказал Фрунзе, повторив слова Хамдама.
        Хамдам понял, что ему пора уходить. Поднимаясь, он поклонился и прижал руку к сердцу. Командующий ответил ему поклоном, но руки не дал.
        Хамдам вздохнул, выскочив из вагона. Эта встреча с командующим дорого ему стоила. Он чувствовал, что в течение этих десяти минут каждое его движение, каждое слово, каждый взгляд были взяты на учет. «Я, кажется, ничем не выдал себя, — подумал Хамдам. — Это хорошо, что я ему отвечал так решительно».
        Но Фрунзе как раз не поверил этой решительности, и в то же время он видел, что Хамдам не врет, когда с ненавистью говорит об Ахунджане.
        «Возможно, личная вражда», — подумал Фрунзе.
        Хамдам, выйдя на перрон, где гуляли русские военные, быстро подтянулся, принял надменный вид и не спеша прошел мимо них, прислушиваясь к звуку своих серебряных шпор. «Надо уметь жить, — подумал он. — Не подал руки? Я это заметил. А лучше, если бы ты мне подал руку — тогда бы я ничего не заметил. Дичь осторожнее охотника. Ну ладно, поживем еще!»


26

        — Твое мнение? — спросил Фрунзе Блинова, когда Хамдам оставил вагон.
        — Что ж, в порядке, — ответил Блинов.
        — А поверить ему можно?
        — Хамдам много всяких услуг оказывал. Вы же знаете!
        — А Хамдаму откуда все тайное известно?
        — Связи!
        Фрунзе подошел к столу и, что-то написав на блокноте, сказал Блинову:
        — Влить к нему коммунистов, и комиссаром надо назначить Юсупа.
        — Есть, товарищ командующий! — Блинов встал. — Разрешите идти, товарищ командующий?
        — Пойдем, я провожу тебя, прогуляюсь немного, — сказал Фрунзе.
        Они вместе вышли из вагона.
        Фрунзе первый раз говорил с Блиновым, но он слыхал о нем и сразу оценил его. «Верный человек, из народа. Первое, чему он научился, — это оружие, — подумал Фрунзе о Блинове. — Спокойствие, добросовестность. Постепенно он одолеет все. Не все, так многое. Конечно, звезд с неба он не хватает, но это человек!» Фрунзе дружески улыбнулся Блинову, понимая, что комиссара надо подбодрить.
        Наоборот, от встречи с Хамдамом у Фрунзе осталось очень смутное и неприятное ощущение.
        — Не нравится мне твой Хамдам, — сказал он откровенно Блинову.
        — Что делать, Михаил Васильевич! — ответил попросту Блинов. — Не детей мне с ним крестить. А пользу приносил! Сажа тоже не бела, а в дело идет!
        Блинов привел случай с Ахунджаном, доказывавший, что до сих пор сомневаться в Хамдаме не приходилось.
        Фрунзе принужден был согласиться с этим доводом, но непонятная тревога все-таки продолжала его мучить. «Быть может, у меня шалят нервы?.. Неужели враг может быть таким? — думал он. — Тогда это очень опасный враг».
        К ночи воздух сделался знойным.
        Фрунзе вышел из вагона без фуражки, как он предполагал — на минуту. Но разговор его увлек, и он не заметил, что они ушли слишком далеко, за семафор, стоявший в километре от станции. Мерцали огни стрелок. Фрунзе на пересечениях путей наткнулся на эшелон, окруженный караульными. Двери во всех теплушках были задвинуты наглухо, а верхние люки, вырезанные под самой крышей вагона, были открыты настежь. Из теплушек доносились крики. Скандалили люди, втиснутые в вагоны по сорок, по пятьдесят человек. Они задыхались там от тесноты.
        — Что это? В чем дело? Вы не знаете? — сказал Фрунзе. Голос его сразу изменился. Из мягкого и спокойного он стал сухим и резким.
        — Разоруженный мятежный полк идет в Ташкент. На переформо... на перифир... на переформирование, — путаясь, торопливо ответил Блинов.
        — Это скот или люди? Как, по-вашему? Где комендант? — крикнул Фрунзе.
        Блинов подбежал к составу. Началась суматоха. «Коменданта, коменданта!» — закричали постовые. Блинов бегал вдоль товарных вагонов.
        — Откатывай! Откатывай! — кричал он.
        С визгом откатывались раздвижные широкие двери теплушек. Аскеры выпрыгивали на пути, все еще продолжая шуметь и волноваться.
        Издали, среди зеленых и красных огоньков, летела чья-то сгорбившаяся тень. Это был Синьков. Придерживая на бегу свою шашку, он мчался к семафору. Увидав командующего, он остановился и перевел дух.
        — Комендант станции Коканд Синьков. Прибыл по вашему распоряжению, товарищ командующий, — отрапортовал он, захлебываясь и держа руку у козырька фуражки. Все его щегольство будто сразу сдуло ветром.
        — Где мой приказ: по двадцать человек на теплушку?
        — Я только что сегодня назначен, товарищ командующий.
        — Не оправдывайтесь! Вы коммунист?
        — Так точно, коммунист.
        — Вы кого везете? Врагов или обманутых людей? Где ваша голова? Под арест на пять суток!
        — Слушаю, товарищ командующий, — дрожащим голосом ответил Синьков. В душе он был рад. «Легко отделался», — подумал он.
        Блинов стоял тут же. Фрунзе замолчал. Шагах в тридцати от него волновалась толпа аскеров. Оттуда неслись возгласы и крики. Фрунзе пошел к толпе.
        Блинов и комендант испуганно переглянулись и побежали за командующим. Увидев их, он жестом приказал им уходить.
        — Вы без оружия, товарищ командующий, — прошептал Блинов.
        — Идите, идите! — нетерпеливо сказал Фрунзе.
        Они отошли в сторону, за семафор, не переставая издали наблюдать за Фрунзе. Аскеры тоже следили за ним.
        — Что это за человек? Без фуражки, — переговаривались они между собой.
        Когда он подошел к ним ближе, некоторые из аскеров узнали его и передали об этом товарищам. Крики затихли. Возбужденная толпа насторожилась.
        Фрунзе решительно вошел в середину толпы.
        — Переводчик есть? — спросил он окружавших его людей. — Кто по-русски говорит?
        — Есть. Можно. Бердыкул говорит. Газиев, — откликались со всех сторон аскеры. — Азамат. Азамат хорошо говорит.
        — Я могу, — проговорил Азамат, расставив ноги ножницами. Будто на чудо, он посмотрел на командующего и протиснулся к нему.
        — Говори, пожалуйста! — сказал он командующему.
        — Красные аскеры! — крикнул командующий. — Вы едете в Ташкент не для наказания.
        Азамат перевел.
        — Ваши начальники обманули и вас и советскую власть. Честным людям нечего бояться советской власти. Пусть ее боятся басмачи!
        Азамат перевел и это.
        — За семьи не беспокойтесь! Они будут обеспечены всем необходимым. В Ташкенте вы будете учиться.
        — ...будете учиться! — повторил по-узбекски Азамат.
        — Тот, кто рассказывал вам басни о красных, — изменник и лжец, — продолжал Фрунзе. — Мы — бедняки, и вы — бедняки. А у всех бедняков мира одни, общие интересы.
        Он говорил, что теперь пришло совсем другое время... Раньше местных людей от всего отстраняли. Царские чиновники дружили только с богачами и баями. Теперь все пойдет по-иному. Новый, свободный Туркестан будут строить трудовые люди и коренное население, а не только пришлое, и для этого каждому крестьянину, батраку, рабочему надо скорее приниматься за дело, за работу.
        Он говорил и о военной службе.
        — Мусульмане-беднота... Они пошли в армию тысячами, как только мы объявили призыв... Это передовики... Но и другие... Есть кулацко-байские слои... Эти прибегают к самому гнусному способу: пользуясь нищетой бедняка, они покупают молодежь, сыновей бедняков... Платят им деньги. Ставят купленных рекрутов. Это гнусность, позорящая человечество. Это все еще средневековье. Этому раз навсегда надо положить конец. Таким мы не дадим оружие... Таких рекрутов отправим в тыл... В тыл всех мерзавцев, которые позорят имя честного красного воина. На грязные работы! Есть и такой элемент, из байских сынков... Они только и ждут минуты, чтобы навредить бедноте, чтобы получить оружие и спеться с какими-нибудь... шпионами. Из-за рубежа, например! Из Бухары... Верно это?
        — Якши... — раздалось из толпы. — Это верно.
        — Они хотят убить Великую революцию... А ведь она непобедима... Где теперь все эти белые генералы, все эти богачи разных национальностей, которые восстали против рабочих и крестьян России? Где соблазненные ими войска?.. Все разбито. Взято в плен. За короткий срок мы отобрали от них и Самару, и Баку, и Красноводск. Не помогли им ни английские, ни турецкие полки... Да, им ничто не поможет, — продолжал Фрунзе после некоторого молчания, когда он точно прислушивался к дыханию толпы. — Ничего не поможет этим воронам... Они действительно вороны. А вспомните, что бывает, когда вороны вздумают вести народ... Они приводят его на свалку, к собачьей падали. Так говорится у вас, в старой пословице. А мы, русские коммунисты, зовем вас к построению нового мира, где не будет ни цепей, ни рабства, которое и до сих пор процветает в Бухаре... Эмир и сюда хочет протянуть свои щупальцы... Но вы этого не захотите... Не позволите...
        Фрунзе опять помолчал, точно впитывая в себя все происходящее в толпе. Ему даже показалось, что он видит, несмотря на темноту, горящие глаза аскеров. Вдали мерцали огоньки стрелок. На конце станции у вокзала светились окна поезда, оттуда же доносились и свистки паровоза, словно там был уже какой-то другой мир, то будущее, мирное и счастливое, к которому он призывал.
        — Нам очень тяжело сейчас. Не легче, чем вам... — сказал он. — Но мы добьемся свободы. И вы добьетесь вместе с нами. Пускай тяжело. Но настоящий человек добудет хлеб даже из камня... Добудет, друзья! И я верю в это... И вы верите, я чувствую, потому что вы крестьяне...
        В ночной тишине разносился над толпой чуть хриплый голос командующего, и по тому напряженному вниманию, с каким толпа слушала его, по той сосредоточенности, которая точно приковала к нему взгляды всех аскеров, невольно чувствовалось, что пройдут годы и что бы ни случилось в эти годы — все равно никто из стоящих здесь людей никогда не забудет этой жаркой ночи...


Ч А С Т Ь  Т Р Е Т Ь Я

1

        Лошади, склонившись над стойлом, жевали, позвякивая цепями. Другие уже спали, стоя либо лежа. Иной раз какая-нибудь из лошадей тихонько и нежно, точно жеребенок, ржала во сне. Сквозь верхние спущенные окна денников виднелось быстро темнеющее небо. В конюшне было жарко, приятно пахло лошадиным потом. На обоих ее концах, правом и левом, зажгли по фонарю. Наступал вечер.
        Грошик стоял в станке, в самом конце конюшни, под фонарем, возле лавки, где дежурил конюх Нияз, отличный джигит, до революции работавший в цирке.
        Нияз считал, что жизнь человека складывается из трех страстей: страсть первая — война, вторая — лошади и третья — цирк. Все эти три страсти принесли ему мало удовольствия. Война и лошади здорово его покалечили, для цирка он уже не годился. Это был одинокий, странный и тяжелый человек, ссорившийся со всеми в эскадроне, кроме Юсупа. Нияз любил его преданно и беззаветно...
        Когда хлопнула дверь конюшни, Грошик оглянулся, перебрал застоявшимися ногами, вытянулся, справился с нуждой, нагнулся к яслям, к охапке сухого клевера, и вдруг приподнял голову. Он услыхал шаги Юсупа. Тот, отбросив дощатый барьер станка, подошел к Грошику. Лошадь потянула воздух влажными ноздрями и ткнулась мордой в плечо джигиту. Юсуп вытащил из кармана кусочек сахара и угостил Грошика, потом повернулся к стенке, доставая с гвоздя седло и уздечку.
        Удивленный Нияз нехотя встал с лавки и остановился около станка.
        — Уезжаешь? — спросил он Юсупа. — Что такое?
        — Надо. К утру вернусь, — ответил Юсуп. — Если утром будут спрашивать, брал ли я лошадь, ты никому не говори!
        Нияз кивнул головой. Зачем он будет говорить? Кому какое дело?
        По голосу Юсупа Нияз понял: случилось что-то важное. Он решил помочь другу, сам подкинул под ленчик потник, сам подтянул подпруги, и через несколько минут Грошик застучал копытами по деревянному настилу конюшни. Лошади покосились на него. Час был неурочный...
        Юсуп выехал из Коканда. Глухие дома, темные сады и рощи, темная степь — все чередовалось, точно на картине. Он думал только об одном: как он встретит Сади? Один его приезд может взбудоражить всех в Беш-Арыке.
        «Все равно! Я должен видеть ее», — сказал себе Юсуп.
        Это решение, родившееся как будто внезапно, на самом деле давно созрело в нем.
        За полтора месяца стоянки полка в Коканде Юсуп не имел ни минуты свободного времени. Полк переформировывался, шло непрерывное переобучение джигитов. Но, несмотря на занятость, Юсуп не мог избавиться от мысли о Садихон. Он даже не раздумывал о том, любит ли он ее. Садихон страдает, он должен ей помочь, в этом он был убежден.
        Юсуп надеялся выбрать удобный момент, чтобы тайно увидать Садихон и поговорить с ней. Это было невыполнимо, потому что Хамдам на время переобучения полка вернулся домой и почти не выезжал из Беш-Арыка. Правда, на час или два он появлялся иной раз в Коканде. Приезды эти были всегда неожиданны и случайны, и Юсуп никак не мог угадать, когда Хамдам отлучится из дому. Кроме того, Юсуп, как и все остальные, считал, что положение полка уже определилось и, пройдя переобучение, полк опять вернется на свои старые места, в Беш-Арык и в соседние кишлаки.
        Поэтому никто не ожидал приказа о выступлении полка.
        Вечером 13 августа Хамдам и Юсуп были вызваны в штаб, к Блинову. Блинов сказал им, что завтра полк должен быть готов к погрузке и стоять в два часа дня у станции Коканд.
        — Куда же мы отправимся? — спросил Хамдам.
        — В направлении Ташкента, — глухо ответил Блинов.
        — Очевидно, в Бухару? — спросил Хамдам.
        — Возможно, — ответил Блинов.
        За полк Юсуп не беспокоился. Полк был в порядке. Отдав все необходимые распоряжения и узнав, что Хамдам остается ночевать в Коканде, Юсуп решил съездить в Беш-Арык.
        Беш-Арык спал уже, когда он приехал туда. Только псы бешено лаяли в разных концах кишлака. Юсуп подъехал к усадьбе Хамдама со стороны сада. Возле низкого дувала он остановил Грошика, перелез через дувал и попал в сад. Пышные фруктовые деревья стояли в саду рядами, точно всадники. Мимо них неслась на Юсупа лохматая овчарка. Еще издали Юсуп услыхал ее рычание. Он остановился и подозвал собаку. Она, подскочив к Юсупу, узнала его. Кругом от тихого ночного ветерка едва шелестела листва. Юсуп дошел до женской половины и осторожно сказал в раскрытое окно:
        — Сади!
        Первой, услыхав голос Юсупа, проснулась Рази-Биби. Она переполошилась, вскрикнула, разбудила Садихон.
        Садихон вскочила и растерялась, как будто ей сказали, что пламя охватило дом. Она показалась на галерейке полуодетая, забыв об одежде, не вздувая огня: все тело ее задрожало, будто пронизанное холодом. Вслед за ней на галерейку вышла Рази.
        Юсуп стоял около столбиков. Не глядя на женщин, он рассказал им об отъезде полка. Сади заплакала.
        — Что плакать? — сказал Юсуп. — Я уже давно почувствовал, что тебе плохо здесь. Поедем в Коканд! Я тебя там устрою. Ты поживешь в Коканде у моих друзей.
        — Глупости! — проговорила Рази, не соглашаясь с Юсупом и даже замахав на него руками. — Разве Хамдам не узнает, где она? Он убьет ее. Пускай Сади еще немного потерпит! Тот, кто терпелив, даже из недозрелого винограда получает сладость. Мы в Беш-Арыке проживем спокойно. А когда полк вернется, тогда уходите!
        Рази посмотрела на небо, засмеялась.
        — Простись с Юсупом, Сади... — прибавила она. — Я ведь никому ничего не скажу... Сегодня прекрасная ночь. А вот когда вернется Юсуп с войны, тогда вы и устраивайте жизнь. Вы не дети, а хотите поступить по-детски. Ну, простись... Ну, иди в сад, Сади... — повторила она, дотронувшись нежно до плеча Садихон и как бы подталкивая ее.
        Юсуп взял Сади за руку. Они ушли в глубину сада. Ночь была душная.
        — Ты недоволен?
        — Я хочу увезти тебя. Ни о чем другом я не могу думать. Я вижу, что ты мучаешься.
        — А почему ты не хочешь меня взять в Ташкент?
        — Потому что мы идем в направлении Ташкента, а это еще не значит, что мы идем в Ташкент. Вернее всего, что мы идем на фронт, Сади. В Бухару.
        — Может быть, я не увижу тебя больше?
        — Почему?
        — Ты же сам сказал, что идешь на фронт.
        — Ну так что? Не всех же убивают! Поедем в Коканд! Ты уйди пока от Хамдама, а дальше мы увидим, что будет.
        — Нет. Я могу жить только с тобой. Я пропаду одна. Значит, не судьба. Ты поезжай, а я буду тебя дожидаться, я послушаюсь Рази, она умная и ничего дурного никогда не посоветует... Прощай, Юсуп, — сказала Садихон и крепко обняла Юсупа...
        Сколько времени длилось это, эти объятия и поцелуи?.. Оба они опомнились, когда на дворе опять залаяла собака, потом завизжала; ее, наверно, ударили плетью. Садихон опустила руки и прошептала:
        — Прощай, Юсуп! Скорее... Прощай! Скорее!
        Юсуп перепрыгнул через дувал. Грошик спокойно стоял у стенки. Вскочив в седло, Юсуп помчался обратно в Коканд. «Все случилось иначе, — думал он, — Сади трусит. Может быть, она права. Будь я на ее месте, может быть я тоже побоялся бы... Конечно... Хамдам уходит, значит ей спокойнее остаться пока в Беш-Арыке. Не следует раньше времени посвящать в это дело Хамдама. И правда, не вечно же будет война! Буду цел, вернусь — и тогда все это сделается проще».
        Юсуп ехал со спокойным сердцем. Все эти размышления радовали его. Он чувствовал, что Сади его любит, и это чувство так волновало его, он так им гордился, что даже позабывал спросить самого себя: а любит ли он ее? Все личные мысли чем-то заслонялись. Он видел, как дрожащая и молчаливая Садихон уходила от него, как кругом стояли темные яблони, как сладко, почти зримо пахли яблоки, как сквозь облака горело нежное небо... «Этой минуты, — подумал он, — я никогда не забуду. Что случилось? Я ведь обещал ей. Значит, теперь я должен быть ее мужем. Хорошо это или плохо? Я не знаю. Но минута эта была хороша. Очевидно, так бывает у всех».
        Начинался рассвет. Грошик был мокрый от испарины.
        — Ну уж теперь ты отдохнешь в вагоне! Повезут тебя, — говорил Юсуп, похлопывая Грошика. — Еще поднатужься. А уж овса я тебе задам вдвойне.
        Грошик мотал головой, будто поняв, о чем говорит его всадник. Он часто и прерывисто дышал, будто стараясь этим дыханием возместить утраченные силы, однако шел без понукания, переходя по временам с иноходи на шаг и всхрапывая.
        Появилась роса. По обе стороны мягкой грунтовой дороги потянулись густые и пыльные деревья, потом пошли хлопковые плантации, кусты осыпанные белыми пушистыми коробочками. В селениях, за глухими глиняными стенами, послышались голоса людей. Наступило свежее, прохладное утро. Как ручей, оно разлилось по земле. Кое-где в кишлаках уже запахло дымом. И наконец показалось золотистое прозрачное солнце. Сразу все засверкало, все стало торжественным. Юсуп будто впервые в жизни увидел, каким прекрасным может быть утро...


2

        К восьми утра Юсуп вернулся к Коканд. Полк готовился к отправке. Лошадей выводили из конюшен. Юсуп насухо вытер Грошика и выскреб его. В конюшне он узнал от Нияза, что Хамдам этой ночью выезжал в Беш-Арык и к двенадцати его ждут обратно.
        Когда лошади и обоз грузились в вагоны, Хамдам вернулся. Он приехал прямо на станцию. Он опоздал. С ним вместе прибыли из Беш-Арыка Сапар и Абдулла. Они да еще Козак Насыров, как три тени, повсюду бродили за Хамдамом.
        Хамдам был весел и шутил с джигитами. Юсуп решил, что Хамдам сейчас спросит его о поездке; возможно, что он как-нибудь узнал о ней. Юсуп приготовился отвечать честно. «Не боюсь, — подумал он. — Здесь, на виду у всего эскадрона, что он посмеет сделать?»
        Юсуп ждал...
        Хамдам, играя темляком своей шашки, направился к вагонам. Он остановился возле Нияза и спросил его о чем-то. Конюх отрицательно покачал головой. Тогда Хамдам толкнул локтем Насырова, и трое джигитов сразу, словно по команде, обернулись в сторону Юсупа. Поняв, что разговор шел о нем, Юсуп выдержал этот взгляд.
        Вдруг Хамдам, продолжая смеяться, поднял руку и поманил. Юсупа пальцем. Юсуп подошел. Хамдам посмотрел на его запыленные сапоги и, улыбаясь, спросил:
        — Ну, как дела?
        — Полк готов к отправке, — ответил Юсуп.
        — Это я вижу, — заметил Хамдам, и левая бровь у него задергалась. — Я спрашиваю о твоих личных делах.
        — Все мои дела в полку, — сказал Юсуп.
        — А почему твой жеребец мокрый? Куда ты его гонял?
        Юсуп посмотрел на Хамдама и по выражению его глаз понял, что тот ничего не знает.
        — Надо было, — ответил Юсуп.
        — Хоп, хоп! — сказал Хамдам, и лицо его перекосилось.
        Юсуп, круто повернувшись, оставил Хамдама. Хамдам посмотрел ему в спину. Юсуп уходил широкими шагами, как русский солдат. Репеек низко спустившейся правой шпоры прочертил в пухлой пыли прямую, ровную линию. Хамдам, увидев ее, закрыл ладонью глаза. Никогда в своей жизни он не мог забыть эту минуту.
        «Вот мой враг на вечные времена! — подумал он. — Терпение! Не торопись, Хамдам!» Своим звериным чутьем он чувствовал, что Юсуп мог быть в Беш-Арыке, но доказательств у него не было, и это приводило его в бешенство.
        Он глядел злыми глазами на коноводов и порученцев. Никто из джигитов не мог понять, почему разозлился Хамдам.
        Он поминутно смотрел на часы, вынимая их из кармашка гимнастерки, дергал головой, морщился. Командиры Сапар и Насыров боялись спросить его, чем он недоволен. Всем казалось, что он только ищет повода, к чему бы придраться. Но погрузка шла правильно.
        Когда к станции на вороной сильной лошади подскакал Блинов, Хамдам мгновенно переменился. Он быстро подошел к Блинову и поздоровался с ним за руку.
        — Ну, едем! — сказал Хамдам, улыбаясь. — А тебя когда ждать?
        — Да не задержимся, — ответил Блинов. — Гимнастерки ты получил?
        — Гимнастерки получены? — спросил Хамдам Сапара.
        — Получены, — оскалив зубы, сказал Сапар. Он вертелся тут же. Он любил быть на виду у начальства и ответил поэтому с большой охотой.
        Засвистел паровоз, и начались крики:
        — Скорей, скорей!
        Блинов, соскочив с лошади, поднялся вместе с Хамдамом на платформу, к поезду. Первый поезд (теплушки, один классный вагон и вагоны для лошадей) стоял у товарной станции Коканд. Второй тоже был погружен и отправлялся через полчаса вслед за первым.
        Блинов нашел Юсупа около вагона третьего класса. Юсуп беседовал с Абитом и еще тремя коммунистами, только что прибывшими в полк. Блинов подошел к ним, а Хамдам, не остановившись, прошел прямо в вагон и вслед за ним его порученец с двумя мешками.
        Блинов переглянулся с Юсупом. Оба они улыбнулись. Улыбнулись и только что прибывшие коммунисты. Но никто ничего не сказал.
        — Ну, желаю тебе счастья, — обратился Блинов к Юсупу и обнял его.
        — А мы разве еще не встретимся? — спросил Юсуп.
        — Да ведь неизвестно! Мы разными эшелонами пойдем.
        По перрону пробежал комендант станции Синьков.
        — Товарищи, отправляю! Садитесь! — закричал он.
        Платформа сразу опустела.
        Юсуп вскочил в тамбур. Абит вместе с остальными пошел в соседний вагон.
        — А почему без митинга нас отправляют? — спросил Блинова Юсуп.
        — Пока не надо. А ты в дороге подготавливай народ! Дело предстоит серьезное. Я думаю, что в Самарканде Фрунзе будет вас встречать.
        Поезд тронулся. Поплыла платформа. Юсуп махнул Блинову рукой.
        «Прощай, Коканд! — подумал Юсуп. — Все, что было хорошего и плохого, все прощай!» Юсуп, держась за поручни, высунувшись с площадки вагона, смотрел на платформу. «Прощай Коканд! — опять подумал он. — Увидимся ли мы, Сади?»
        Блинов становился все меньше и меньше и наконец исчез, когда на закруглении поезд повернул вбок...


3

        Джемс перебрался в Старую Бухару.
        Старый город лежал на канале Шахруд, на равнине.
        Он был опоясан глинобитными стенами, такими высокими и толстыми, что снаряды полевой артиллерии зарывались в них. Одиннадцать ворот выходили из города, и сто тридцать одна башня указывала людям, что здесь некогда была обитель славы, бога, владычества искусств и наук. В лабиринте кривых, узких и немощеных улиц вечно шмыгал народ. Благородная Бухара, как звали ее в старину, была переполнена. В этом городе всегда жилось тесно.
        Джемсу отвели в предместье большой каменный дом, стоявший в старом саду. Сюда сошлись агенты Джемса, информаторы и курьеры — люди разного рода и пола, различных характеров и национальностей. Джемс называл их просто «мои люди». Правительство эмира прикомандировало к Джемсу двух дворцовых офицеров в качестве почетной охраны.
        Джемс злился. Работа его не клеилась, тормозилась, и он никак не мог раскрутить эти тормоза.
        Сановники эмира наперерыв приглашали его к себе в гости, увеселяли охотой и всевозможными развлечениями. Он жил в Бухаре уже давно и все не мог встретиться с эмиром. Джемсу отказывали в аудиенции под самыми благовидными предлогами.
        Эмир, приняв от него в подарок прекрасное охотничье, но с обоймой, ружье, прислал в ответ благодарственное письмо, но в письме этом даже не упоминалось о встрече.
        События назревали. Всякий внимательный человек мог увидеть, что под внешним покровом обычной жизни, как под скорлупой зерна, кроется росток, который обладает такой силой, что вскоре расщепит пополам свою скорлупу.
        Восстание было близко, и Джемс понимал, что бухарские революционеры скоро позовут на помощь Красную Армию, и тогда эмир умрет.
        Однако жизнь двора протекала по-прежнему. Ничем не нарушался обычный церемониал приемов и заседаний. Эмир, приехав из загородного дворца, из Саттар-Махасы, молился, как молились в старину его предки, в одной из главных мечетей в Меджиди-Каллян, украшенной голубыми и зелеными изразцами. На ее большом дворе, под сводами ее галерей, толкались представители из провинций, беки, чиновники, приехавшие на поклон к эмиру. Здесь же возле мечети толпились разведчики различных европейских и даже заокеанских государств, жившие в Бухаре под самыми разнообразными предлогами, выдавая себя то за инженеров, то за коммерсантов. Здесь же были русские офицеры из белых армий, турки, персы и почетные гости из бухарских купцов.
        Слоны и лошади, разукрашенные цветными и серебряными чепраками, тяжело шествовали в процессии эмира. На площади Регистана, окруженной фронтонами мечетей и духовных семинарий, около открытых восточных магазинов, возле чайных и ресторанов-ашхана стояли толпы народа. Все смотрели на пехоту и артиллерию. Войска выстроились на площади в каре.
        На солнце горело оружие.
        Солдаты и офицеры были одеты в самые разнообразные формы: русские — царского времени, английские, афганские, туземные. Все это пестрело, сверкало.
        Эмир принимал парад.
        Воспользовавшись праздником и личным пребыванием эмира в Бухаре, Джемс снова разослал подарки. Снова он добивался свидания. Ковры, драгоценности были отправлены не только министрам, но и многим русским советникам и даже офицерам бухарского штаба; белогвардейцы играли большую роль при дворе и в армии.
        Ничто не помогало. С резидентом опасались говорить о самом главном — о связи с Англией.
        Эмир чувствовал, что в задачу Джемса входит предложение прямой помощи против «красных». Такие вести приятно волновали его. Было лестно ощущать за своей спиной сильную державу. Это невероятно возвышало его в собственных глазах. Но все же он медлил прийти к определенному соглашению — политическая обстановка мешала этому.
        Год тому назад, весной, Афганистан восстал. Афганцы были старыми соседями Бухары. Народ, не имевший счастья после мировой войны попасть в число победителей, попробовал объявить себя свободным и независимым от англичан.
        Англичане бросили против нескольких десятков тысяч афганцев огромную армию, подкрепленную не только артиллерией, но и авиацией.
        Совнарком отвечал Афганистану телеграммой:
        «Получив первое послание от имени свободной самостоятельной афганской нации с приветом русскому народу, спешим от имени рабоче-крестьянского правительства и всего русского народа принести ответный привет независимому афганскому народу, героически отстаивающему свободу от иностранных поработителей».
        События развивались с переменным успехом.
        Часть афганских войск потерпела поражение, зато другая, под командованием Мухамед-Надир-хана, успешно выступила и осадила англо-индийский форт Тол. Эти успехи вызвали восстание многих индусских племен. Англичанам изменила туземная пограничная милиция. Волнения перекинулись к вазирам, махсудам и даурам. Английские войска, триста сорок тысяч человек, в результате целого ряда военных операций оказались почти в мешке. Армия Надир-хана, обойдя Пешавер, могла соединиться с восставшими командами. Правда, Надир-хан не использовал своего выгодного положения. Дело ограничилось угрозой.
        Тогда английская авиация принялась громить Кабул. Но воздушные атаки не усмирили афганцев. В тылу английской армии восстали аффридии, напав на хайберские англо-индийские форты, и по всей пограничной полосе северо-западной Индии протянулась линия партизанской войны.
        Повстанческое движение бурно росло, к нему примыкали дезертиры из мусульманских частей англичан. Среди английских войск вспыхнула холера. Индийское правительство, опасаясь затяжной войны, пошло на переговоры с Амануллой; оно боялось за Индию и в августе 1919 года подписало мир, признав независимость Афганистана.
        Слава об этой победе перелетела, как птица, через Пяндж и Аму-Дарью. Не было крестьянина, который не знал бы о ней. Афганские племена проклинали англичан на всех перекрестках. На англичан косились, презирали их, и где-нибудь в глухом углу каждый англичанин мог подвергнуться серьезной опасности.
        Вполне понятно, что такие важные события не могли пройти без следа и для ближайших соседей. Они поколебали в народах Средней Азии прежнее представление о могуществе Англии.
        Джемс не мог считать свое пребывание в Бухаре приятным. Он не сомневался в симпатиях эмира, но эмир опасался народа. Открытая связь с иностранцами в эту минуту обнажила бы игру знати. «Ничем не прикрытый личный интерес! Борьба за власть и богатство! И ради этого, ради земных благ, связь с неверными, измена исламу...» — вот как могли говорить об этом. Ярые афганские вожди не стеснялись в средствах, чтобы разжечь своих зарубежных соседей. Они натравливали эмира против чужеземцев, поставив его между двух огней.
        Эмиру тоже было известно, что афганская дипломатическая почта прошла через руки Джемса. Джемс поймал курьеров, ознакомился с интересующими его афганскими дипломатическими документами, а потом, точно нарочно, переслал их с извинениями эмиру. В этих письмах афганцы умоляли эмира не верить «инглизам». Они писали:
        «Инглизы слишком продувной народ. Попросту говоря, они, конечно, играют на темноте узбеков и турецком происхождении. На самом же деле им хочется овладеть Туркестаном так же, как раньше владели им русские. Но завтра они будут хуже русских, и если они говорят, что они не имеют никаких претензий на вашу территорию и с вами дружны и посему предоставьте им проход через вашу территорию на Самарканд и Ташкент, чтобы они смогли выбить оттуда большевиков, — не верьте им, ваше высочество, не давайте им этого права! Как только инглизы ступят одной ногой на вашу территорию, они лишат вас власти в еще большей степени, чем это в свое время сделали русские».
        Эмир все-таки думал, что встреча с Джемсом необходима. Но придворные стояли стеной около него, эмир не имел смелости разбить эти препятствия. Он понимал, что встрече мешает значительная часть придворной знати. Он не хотел вступать с ней в пререкания, а в среде англофилов не находил надежных людей. Он ворчал и колебался, обвиняя кушбеги, своего канцлера и первого министра, в ошибках.
        К концу лета многие стали замечать, что бухарское правительство скрипит, как арба, что оно малонадежно... Но что это значит? Близко ли оно к падению? Этого нельзя было знать. Можно было только это чувствовать, бояться этого... Но ни у кого уже не хватало ни умения, ни энергии заняться государственными делами.


4

        Джемс имел приятелей в военной среде. Это были инструктора, ранее служившие в афганской армии. Они тайком провели его в покои кушбеги. Случилось это днем, неожиданно. Джемс решил просто ворваться к министру без всякого приглашения.
        Был яркий, солнечный день. Кушбеги только что вернулся с доклада. Эмир нервничал, и кушбеги чувствовал, что только обстоятельства сдерживают его. В иное время эмир сменил бы всех министров, и в первую очередь опала коснулась бы кушбеги. Министру не хотелось ни о чем думать. Все надоело. Все раздражало. Даже цветущее небо, даже воркованье серебристых голубей, бродивших по карнизам внутренних построек, казалось ему невыносимым. Сарбазы дремали на карауле у ворот дворца.
        В эту минуту появился Джемс в сопровождении своих офицеров. Министр сделал вид, что рад его приходу.
        — Неприлично, что я пришел незваным, — сказал Джемс. — Но я ваш гость.
        — Такой гость — благословение бога, — ответил, улыбаясь, министр и приказал подать угощение. Слуги принесли маленький низкий столик, чай, вазы с вареньем, персидские серебряные тарелки с орехами, фрукты.
        Джемсу надо было во что бы то ни стало выполнить свою основную миссию: не порывать с эмиром связи, держать его в своих руках и сохранить ему жизнь в случае восстания. Обо все этом не скажешь прямо, сразу. Он начал издали. Он принялся рассказывать о своем путешествии по Фергане, о Коканде, о советских порядках. Старик слушал, покачивая головой.
        Джемс играл, как обычно, сам несколько тяготясь своей постоянной ролью. Основной сюжет этой роли: он — купец, он не заинтересован, политика Англии бессмысленна, он рад его высочеству посоветовать. Эта часть ему давалась вполне. Он исполнял ее неоднократно. Он уже не замечал ни движений, ни интонаций. Настроения и мимика въелись так крепко, что даже при чрезмерной подозрительности Востока трудно было хоть на чем-либо поймать Джемса.
        Но предстояло еще разыграть самое главное — дружбу к Востоку. Это место своей роли он считал самым опасным. Тут надо было умение. Без действительного знания Востока, без учета всех его слабостей и характера Джемс провалился бы. С умным кушбеги нельзя было действовать так же примитивно, как с беками. Жадные и грубые беки покупались просто: отличные пулеметы Виккерса, хронометры, бинокли и патефоны убеждали вернее слов, остальное дополнялось пьянством, и дружба считалась закрепленной. Это напоминало сделку воров в трактире. Кушбеги так не купишь! Надо было иметь сильно действующее, оглушающее, как наркотик, средство. И Джемс его имел.
        Поговорив о пустяках, Джемс встал, как бы заканчивая свой визит. Вставая, он сунул руку за борт своего френча и вытащил из внутреннего кармана пакет, захваченный им на всякий случай.
        — Здесь кое-какие неожиданные бумаги, протокол Чарджуйского съезда, который я достал, — сказал он с улыбкой. — Вы знаете, что там произошло? — спросил он так небрежно, как будто сам не придавал значения своему вопросу.
        — Слыхал, — равнодушно ответил кушбеги. — Бухарские коммунисты объединились с джадидами. Но в их среде нет единодушия. Некоторые, наиболее ярые коммунисты требовали расстрела Карима Иманова. Они обвиняли его в измене. Я знаю, что этот скандал потушили. Но скандал был. Он нам на руку.
        — Что еще знаете вы?
        — Все... и еще кое-что, — сказал кушбеги. — Они переругаются, их революция лопнет. Новый Чарджуй — еще не Бухара.
        — Вы знаете, что и Старый Чарджуй волнуется? В Карши тоже неспокойно.
        — Но ведь слуги эмира везде оказывают сопротивление!
        — Оказывают. Но режим обречен. Беднота на стороне красных, — упрямо сказал гость.
        — Это эмигранты и сбежавшие эмирские солдаты, а народ религиозен. Он побушует и одумается. За нас ислам.
        — Джадиды тоже говорят об исламе. Вы читали их листовки?
        — Читал.
        — Вы помните то место, где говорится, что эмир не признает народного достояния, убивает кого хочет. Деньги, имущество и жизнь всех правоверных находятся в его руках.
        — Разве это противоречит исламу?
        — А вы как думаете?
        — Эмир — это эмир. Это не Карим Иманов, который хочет стать эмиром, — уклончиво ответил кушбеги.
        — Сейчас Карим — коммунист. Но не в этом дело! — улыбнулся Джемс. — Главное заключается вот в чем... Вы, несомненно, помните конец этой листовки?
        — Нет.
        — Они вас обвиняют в дружеских связях с Англией.
        — Это глупо.
        — Они пишут, что эмир отправил в Лондон все золото, серебро, драгоценности и каракуль. Все достояние, принадлежащее бухарскому народу.
        — Писать можно! Мы, конечно, немало отправляли, — вздохнув, сказал кушбеги.
        — Но не все! — перебил его Джемс. — А теперь время пришло! Готовьте караван!
        Эти слова были так грубы и наглы по своей откровенности, что даже опытный и привыкший ко всему кушбеги растерялся. «Вот как!» — подумал он, но сделал вид, что ничего особенного не произошло. Он улыбнулся и вежливо спросил резидента:
        — Какой караван? Простите, я вас не понимаю! Я повторяю, что Бухара — это не Чарджуй.
        — Когда она будет Чарджуем, тогда будет поздно! — закричал Джемс. — Вы что же... вы хотите совсем порвать ваши взаимоотношения с английскими коммерсантами?
        — Простите еще раз! — сказал кушбеги. — Я хочу только вам напомнить, что по существу дела мы и не порывали наших взаимоотношений. Сколько хлопка и каракуля в течение двух последних лет мы переслали за границу, английским купцам!.. Это вам известно?
        — Известно. Но мне известно еще и другое. Сколько денег, а не товаров, его высочество вложил за эти годы во французские банки! А не в английские! Повторяю, не в английские!
        — Что вы хотите? — уже нетерпеливо, обозлившись, спросил кушбеги.
        — Готовьте караван! Готовьте караван! — сказал гость. — Франция вам не поможет. Два месяца тому назад вы не послушались меня. Вы верили афганцам. Вы избегали помощи Англии.
        — Мы сами умеем казнить коммунистов.
        — Дело не в коммунистах. Народ надо держать под пулей. Сейчас уже поздно. Красная Армия в Кагане. О чем вы спорите, ваше превосходительство? На этих днях будет восстание в Новой Бухаре. Так сказать, под боком. Верите ли вы этому или нет?
        — Да, я знаю что это — гнездо, но...
        — Господин министр, мои сведения не подлежат сомнению. Ваши шпионы рыщут в Новом городе. Вы осматриваете каждый поезд, каждый вагон, проходящий через станцию Каган. По нескольку раз в день ваши курьеры скачут к вам с донесениями о том, что делается в Новой Бухаре. Вы подтянули к ней свои войска, и горе тем смельчакам, которые пытаются пробраться через эту линию! Мне все это известно. И все-таки вы ничего не знаете! Я говорю вам в третий раз: готовьте караван. Я скажу точно: тридцатого августа из Новой Бухары красные начнут наступать. Можете ли вы исполнить мою просьбу?
        Кушбеги, удивленно посмотрев на него, изъявил полную готовность, — точность Джемса испугала его.
        — Я не уеду отсюда до падения эмирата. А когда его высочество принужден будет бежать, обеспечьте место моим верблюдам и людям в его караване! — сухо сказал Джемс. — Вот и все.
        Старик покраснел. Джемс почтительно поклонился:
        — Я имею еще частное предложение, ваше превосходительство. Я покорнейше прошу не медлить, собрать всех купцов Бухары и приказать им сегодня же составить несколько транспортов.
        — Опять кара-ва-ны?
        — Да. Вьючьте золото, серебро, каракуль, шерсть, кожу, шелк и хлопок! Все ценное. Направление — Афганистан и Персия. Через эти страны все дойдет до нас. Уверяю вас, ваше превосходительство, что мы никогда не забудем этой услуги. Да помилует вас аллах! Я говорю откровенно, из дружбы. Когда вы прочтете эти документы, вы поймете меня.
        Помедлив секунду, Джемс прибавил:
        — Я согласен с мнениями, высказанными там. Мы делаем ошибки, мы не бескорыстные друзья, но все-таки друзья. Большевики уйдут, а мы останемся. Вот что надо помнить, господин министр. Нам с вами по пути, что бы там ни случилось в Афганистане... Не правда ли?
        Сказав это и точно издеваясь, Джемс взглянул на кушбеги своими вдруг повеселевшими глазами, передал ему секретный пакет и, крепко пожав ему руку, быстро вышел.
        В соседнем зале его ожидали адъютанты и дворцовые слуги. У входа стояла машина. Джемс вместе со своими спутниками выехал из цитадели на Регистан.
        Там, как обычно, толкался народ. Возле ларьков вертелись женщины в поисках товара. Они рассматривали разные материи, пробовали их крепость на зуб, тянули их, бранились и торговались с продавцами. В харчевнях пахло дымом, салом и жареным луком. На пыльных коврах сидели люди и ели из чашек, похожих на полоскательницы. У входа сидели на корточках бродячие певцы и задумчиво наигрывали что-то на дутаре**, пощипывая струны. Брели по площади ослы, навьюченные бочонками с водой. Большие мухи гудели над белыми корзинами с матовым крупным виноградом и золотыми августовскими дынями, разложенными прямо на земле. Пахло толпой и пылью.
        Оборванные и босые дервиши в халатах, сшитых из лоскутьев, с обнаженными головами либо в остроконечных шапках с меховой оторочкой, с посохами в руке, с продолговатыми чашками из скорлупы кокосового ореха, толпились тут же среди прохожих, останавливали их, выпрашивая подаяние, и оглашали воздух громким пением: «О боже! О вездесущий!»
        Приближался вечер. Вспыхивали огни в чайных. С минаретов, надрывая голоса, азанчи вопили о боге. Автомобиль Джемса медленно двигался по узкой улице среди всей этой толпы, среди уличного шума и возгласов. Рядом с машиной вприпрыжку бежал дворцовый слуга в красных штанах. Он замахивался на встречных палкой и кричал им: «Берегись, берегись, берегись!»


        В пакете, полученном от Джемса, была копия документа, повлиявшего на эмира.
        Эмир, небольшой толстенький человечек, всегда державшийся, даже со своими приближенными, как важная и никому не доступная персона, на этот раз потерял свое самообладание. Полное, чрезвычайно курносое, плоское и желтое, как медный диск, лицо его покрылось пятнами, вспотел затылок. Он поминутно обтирал его большим фуляровым платком. В то же время он делал вид, что не придает этим известиям особенного значения.
        Разговор шел в маленьком кабинете рядом со спальней.
        Из открытого широкого окна виднелся дворик, засаженный цветущим кустарником и остролистыми кленами. Было тепло. По-вечернему, сильно и пряно, пахли цветы. Журчал фонтанчик. Из его чаши переливалась в водоем стекающая тихо струйка. Журчание воды сплеталось с журчанием из крана в ванной. В атмосфере покоя казалось, что воздух не движется.
        Эмир был в туфлях и домашнем халате, стеганном на гагачьем пуху: он готовился принимать ванну.
        — Ты волнуешься, как женщина... — сказал эмир министру. — Или как мальчик... Что с тобой? Ну, прочитай еще раз эти известия... Только спокойно... Мы обсудим сейчас каждую фразу.
        Чарджуйский агент Джемса, богатейший фруктоторговец, сообщал о конференции бухарских революционеров в Новом Чарджуе.
        — Да, я знаю это, это не новость, — нетерпеливо проговорил эмир, сидя на низком диванчике и выпятив брюшко. — Мы ведь арестовали одного из главарей.
        — Да, ваше высочество... И не только одного. Многих, кто не успел удрать. Я был предусмотрителен. Но дело не только в этом... Агент пишет, что генерал Фрунзе по прямому проводу разговаривал с ними...
        — С кем? С этими революционерами? Ну и что?
        — Да вы почитайте сами, ваше высочество... Умоляю вас. Вот его отчет.
        «Мне известно, — писал агент, — что генерал Фрунзе заявил нашим большевикам, этим собакам, которые путаются с кяфирами, что в первую очередь все от них зависит. Он им прямо заявил: «Мне вашей Бухары не нужно. Если вы восстанете и сами победите эмира и народ будет с вами, а не против вас, то есть если сам народ победит и выберет свою трудовую власть, тогда я окажу помощь народу...» Вот что он сказал... А они сказали ему, тоже в письме, что сумеют объединить революционные элементы».
        По лицу эмира пробежала раздраженная усмешка. Он скомкал и швырнул письмо.
        — Революционные элементы? Да они перегрызутся, как собаки... Эти джадиды. И поганые большевики. Они всё шутят. Мало их ловил и вешал русский царь. Не придет сюда этот генерал... Наш народ не понимает этой агитации. Наш народ — это солома. Или вода... Прольется через решето... А революционным  э л е м е н т а м  следует снести голову долой! — решительно сказал правитель Бухары. — Здесь не Москва.
        — Ваше высочество... Джемс нас уверяет... Коварный человек, но все-таки... Я, ваш низкий раб, не должен знать ваших сокровенных намерений. У народа не должно быть никаких подозрений... Что же вы прикажете мне?.. Что мне заявить этому Джемсу?.. Согласны вы с ним или нет?
        — Молчи... — сказал эмир.
        — Я опасаюсь, что сегодня вечером он снова будет у меня. Он так настойчив, ваше высочество.
        — Что в Новой Бухаре?
        — Сегодня то же, что вчера. Воистину собаки, ваше высочество. Джадиды говорят, что у них есть теперь своя красная армия... Бухарская. Но, конечно, это только лай, ваше высочество. Это не настоящие аскеры. При первом выстреле они разбегутся, так я думаю... Они с берданками... Оружие нищенское. А наши аскеры — с винтовками.
        — «Ремингтоны»? Купили наконец? Караван с оружием вчера пришел?..
        — Пришел, ваше высочество. Купили. При содействии Джемса... Оружие передано войскам.
        — Так чего ж ты виляешь, как лиса?.. Где у тебя да? Где у тебя нет?.. Я не понимаю тебя. Да и наш народ не поверит этому русскому генералу... Пусть он приходит.
        Кушбеги вздохнул:
        — Он не генерал... Это только мы так говорим... Но с ним, с этим Фрунзе, есть и генералы. Они перешли на службу к Москве, ваше высочество, Столько слухов...
        — Ну, какие?
        — Их много, ваше высочество... Они, точно верблюды на большой тропе пустыни, так и ползут... У меня сотни перебежчиков... Из разных кишлаков...
        — Говори... — приказал эмир.
        — Ваше высочество!.. Вы можете казнить меня, но я не скрою правды... Ваше высочество! Перебежчики говорят... Этот Фрунзе говорил им о Ленине... И будто бы это слова Ленина...
        — Какие слова?
        — Прийти, когда позовут... Но это опасные слова. Ведь революционеры позовут!
        — Они позовут?.. Разве ты не знаешь, что Новая Бухара уже нами оцеплена? Сегодня ночью она станет могилой джадидов. Ее не будет... К кому же он пойдет? А в остальных городах будет тишина и покой. Муллы всюду подымают народ; собирается народное ополчение всюду. И генерал Фрунзе уйдет ни с чем... Много ли красных? У меня пятьдесят батарей. Пулеметы! Пятнадцать тысяч аскеров. Это регулярное войско. Да больше сорока тысяч ополченцев. И это только начало. А что у красных? Фрунзе не наберет и десяти тысяч солдат... Эти сведения — точные... А тех, кто сошел с ума в Бухаре, я и не считаю. Разве это сила? Вы меня пугаете. И ты и твой Джемс... Что вы меня пугаете? — повторил эмир.
        Уже осмелев теперь, он почувствовал свою правоту. Все, что он говорил о числе своих солдат и своего вооружения, было истиной. Он точно знал силы русского командования. Он был возмущен, что кушбеги, который должен бы все это знать отлично, приходит к нему с такого рода разговорами, с таким неверием в душе. Тот, кто всегда считал народ соломой или водой, проливающейся сквозь решето, конечно, не мог допустить даже мысли о возможности огромных, все переворачивающих событий. Гневные ноты зазвучали в голосе эмира. Куда делся европейский лоск, которым всегда гордился эмир, разгуливая как франт по бульварам Парижа?.. Куда делось все его достоинство, с которым он обычно держался в Петербурге или в Петергофе, при царском дворе?
        Грубо, с нетерпимостью деспота эмир затопал ногами.
        — Усман-бек, ты осел... — крикнул он кушбеги. — Очнись! Если луна с тобой, не заботься о звездах. Мне все известно и без тебя... Вот фирман**.
        Он бросил Усман-беку бумагу, которую тот на лету подхватил. Эмир приказывал сегодня же вечером казнить всех заключенных молодых бухарцев, заподозренных в революционных намерениях. Одни были взяты несколько дней тому назад, по распоряжению кушбеги, другие — только сегодня. Их похитили из Новой Бухары. Все они были закованы в цепи, брошены в зловонные ямы бухарской тюрьмы и ждали часа своей смерти. Заключенным не давалось ни пищи, ни воды.


5

        Вечером 28 августа опустели, обезлюдели улицы Новой Бухары. В Комитете бухарской коммунистической партии и военном штабе на всех окнах были спущены глухие шторы. Одинокие всадники проносились точно тени. Красноармейские взводы молодой революционной армии Бухары молча проходили по городу. Шли они быстро, не так, как обычно ходят патрули. Враг был рядом. С окраин можно было услыхать голоса сарбазов.
        Войска эмира полукольцом оцепили Новую Бухару. Жители предместья видели ночные костры противника, а крики часовых ежеминутно напоминали им о пуле и смерти.
        Небольшой городок Новая Бухара вплотную примыкал к станции Каган Среднеазиатской железной дороги. С трех сторон городок врезался, как зеленый оазис, в солончаковую степь. К северу от него тянулись поля и кишлаки, орошенные водой благодаря сети арыков. Только двенадцать километров отделяли его от столицы эмира. Здесь, в Новой Бухаре, собрались все, кто поднял знамя восстания. В столице же еще сидел эмир и контрреволюция готовила свои отряды.
        Вечер был спокойный, без ветра. Все притихло в аллеях города, все в нем замерло. Тенистые бульвары, широкие европейские улицы, сады, отделения банков, транспортные и торговые конторы, общественное собрание, больница, училища, особняки, дома, халупы, лавки, гостиницы и чайные, караван-сараи, ларьки и магазины — все погрузилось в темноту. Огонь пугливо пробегал и прятался. Все заволакивалось мраком от облаков, скользивших по небу.
        Чем ближе к Новой Бухаре придвигались красноармейские эшелоны, тем сильнее и громче кричали люди о ненависти к эмиру. Этому можно было не удивляться в городах. Но за последний месяц даже в кишлаки проникли революционные мысли, и все то, о чем народ раньше молчал, сейчас стало явным. Люди ходили по улицам с ведром и кисточкой и расклеивали воззвания на глиняных стенах:
        «Эмир знает Москву, Ялту и Петроград»... (Это писалось, конечно, о царских столицах и о царской резиденции в Крыму, другого народ еще не знал либо знал плохо...) «Вот на что были промотаны наши деньги... На французских певиц! — писалось в этих воззваниях. — То, что отбиралось от нас на школы и на поддержку больных, пошло в широкие карманы знати... Судьи и беки вопиют о шариате, они же в первую очередь посылают своих дочерей эмиру... Почему молодежи запрещают учиться? Разве шариат против ученья? Русские сбросили Николая в черную яму, вот из-за чего ополчился эмир! С гибелью своего покровителя он лишился веселой жизни. Нет Ялты, нет царских столиц... Проснитесь, братья! Дорогие братья, обращайтесь в Каганский Комитет! Да здравствуют бухарские красные войска! Да здравствует союз русской Красной Армии с бухарскими красными войсками!»
        В Новой Бухаре оказались все нити подпольных бухарских организаций. Все, что осмелилось поднять голос против эмира, находилось здесь.
        У здания военного штаба отцветали одичавшие розы, воздух становился сладким, и тополи, освещенные одиноким фонарем, стояли точно черные колонны. То и дело из подъезда выскакивали ординарцы и, отыскав возле ограды своего коня, скрывались в темноте.
        Все боевые организации Эмирабада, Кагана и Новой Бухары уже мобилизовали свои отряды. Во всех ротах, эскадронах и батареях были прочитаны воззвания бухарского ревкома, призывающего Красную Армию на помощь. Люди готовились к смелому и решительному натиску. Сосредоточение частей происходило в полной скрытности от противника. Войска все время пододвигались к исходным для наступления пунктам.
        К утру 29 августа это сосредоточение войск закапчивалось. События бухарской революции развивались быстро, и командование Красной Армии решило оказать содействие восстанию. Политическая цель операции была изложена товарищем Фрунзе как революционная братская помощь бухарскому народу в его борьбе с деспотией бухарского самодержца.
        Начало операции назначалось в ночь с 28 на 29 августа.
        Тогда же бухарские революционеры должны были захватить город Чарджуй, а части чарджуйского отряда — двинуться на переправы через Аму-Дарью, чтобы перехватить всех беглецов, в том числе эмира и членов правительства, если бы они попытались по этим путям спасаться бегством в Афганистан. С этой же целью надлежало захватить районы, лежащие на запад от Старой Бухары, — город Каракуль и железнодорожную станцию Якка-Тут. Туда посылались стрелковые полки и кавалерийские части.
        Железнодорожное сообщение в ряде мест было перерезано, так же как и телефонно-телеграфная связь. Часть мостов была разрушена действовавшими в тылу басмачами. Поэтому почти вся связь между городами и кишлаками, между воинскими частями и штабами, и даже связь Новой Бухары со штабом Фрунзе, нередко осуществлялась конной почтой.
        Это затрудняло военные действия, однако это же самое мешало и правительству эмира, и даже в большей степени. Сидя в своем гнезде и не зная истинной картины событий, эмир все еще упорствовал, когда ряд таких городов, как Чарджуй, Наразым, Бурдалык, Карши, Китаб, Шахризяб, Чиракчи, Яклабаг, Хатырчи, Зияэддин, Кермине, был уже занят краснобухарскими войсками и повстанцами.
        В Самарканде днем и даже ночью шли митинги. Люди забыли о сне, о своих домашних делах. А в северной Бухаре освобожденный народ приветствовал отряды революционной бухарской армии. Все ждали русских, русские красноармейские части. На воинских и гражданских митингах, на манифестациях говорилось об одном — о братстве между трудящимися Бухары и России.
        Восставшая Бухара взывала о помощи, ждала Красную Армию.
        Но эмир недаром надеялся на свои силы. Его войска, превосходившие и вооружением и амуницией повстанческие и русские части, наносили бухарской революции такие потери, что командование принуждено было пускать в дело последние резервы.
        Фрунзе находился в Самарканде. Через каждые три часа он требовал сведений с фронта. Особо важные ему передавались вне всякой очереди.
        В ходе действий создались три группы фронта: одна шла на Бухару от Чарджуя, другая из Катта-Кургана, третья из Кагана.
        Утром 30 августа Фрунзе увидел по сводкам, что наступил перелом, что красные войска перешли в наступление и что оно развивается успешно.
        Он был настолько поглощен операцией и настолько сосредоточен и напряжен все эти дни, что глубокая маленькая черточка между надбровьями врезалась крепко, будто навсегда, в лоб. Его состояние передавалось всему штабу, начиная от ближайших сотрудников до часовых-армейцев, стоявших караулами по городу.
        Прекрасен осенний Самарканд. Под мягким золотистым солнцем он нежится, раскинув сочную, богатую листву своих садов и парков. Золотится Регистан. Золотятся и длинные улицы нового города. Золотятся садики вокруг домов, наполненные яблонями. Золотится виноград. Золотится даже воздух, насыщенный всеми ароматами созревания.
        Но никто этого не замечал. К станции тащились арбы с фуражом и снарядами, тут же проходили навьюченные военным грузом ослы и верблюды. Всюду на площадях, на улицах толпились приезжие, наехавшие из окрестных кишлаков. Грамотные читали приказы и листовки, расклеенные на стенах. Лошади тянули орудия, покрытые слоем пыли. Лафеты задевали за тонкие большие колеса арб. Кричали арбакеши, кричали солдаты.
        Сотрудники Фрунзе не ложились спать в эту ночь, 31 августа. Им было не до красот местной природы, не до исторических мест этого любопытного города, бывшей столицы Тимура. Многие из них, только накануне прибыв сюда, сразу с поезда были уже заняты штабной работой. В помещении штаба не хватало ни столов, ни стульев. Писаря сидели даже на ящиках.
        В аппаратной стоял побледневший и осунувшийся Фрунзе. Широкий пояс, как всегда, туго стягивал его гимнастерку. Сапоги были начищены. Фрунзе почти не выпускал трубки изо рта. Стоя возле телеграфного аппарата и обмениваясь телеграммами, он уже наладил связь с командованием войск, сходившихся как раз в эту минуту в Бухаре.
        В форточку вливался прохладный утренний воздух.
        Неевицкий находился неподалеку от командующего, прислушиваясь к его словам и к тем словам приказа, который только что был Несвицким составлен и сейчас передавался по проводу. Генерал нервничал и барабанил по подоконнику пальцами своей холеной руки. Здесь же наготове стоял и секретарь, крепкий, невысокого роста человек, с решительным взглядом, сегодня чем-то даже напоминавшим взгляд самого Фрунзе.
        Мерно потрескивал телеграфный аппарат. Крутилось колесо ленты, нанизывающее фразу за фразой.
        «Все будет исполнено... — отвечал по телеграфу командующий каганским направлением, приняв приказ и распоряжения Фрунзе. — Но желательна присылка нескольких хороших командиров высшего и низшего комсостава, так как потери громадны...»
        После этого было еще несколько вопросов и ответов, и в конце этого разговора Фрунзе спросил командующего каганской группой, надеется ли он хоть завтра овладеть Бухарой.
        Фрунзе прочитал ответ на ленте: «Во всяком случае, завтра к вечеру можно надеяться достигнуть центра города». Фрунзе не выдержал и, несмотря на свою постоянную сдержанность, громко, молодо, от всей души рассмеялся и показал обрывок телеграфной ленты Несвицкому:
        — Хорошо... А ведь он молодец! Надо дать ему миллион патронов. Он просит патронов. Наскребем, Несвицкий? Дайте телеграмму в Баку. Соберем все, что возможно...
        И хотя никто не говорил об исходе операции, будто боясь «сглазить», но все в аппаратной — и военспецы и телеграфисты — вдруг поняли по голосу Фрунзе, что Бухара будет взята, и только сейчас, расходясь, обратили внимание на чудесный осенний день и золотое небо Самарканда.
        Каганская группа войск готовилась к штурму Старой Бухары. Группа эта делилась на две колонны. Левая колонна (западная), в составе 1-го Восточномусульманского стрелкового полка, стрелкового и кавалерийского полков, отряда особого назначения, при двух легких орудиях, высадившись в четырнадцати километрах западнее станции Каган, шла на юго-западные, Каракульские ворота города. А правая (восточная), состоявшая из партизанских отрядов, 10-го и 12-го стрелковых татарских полков, 1-го кавалерийского полка, четырех орудий 53-го автоброневого отряда и бронепоезда № 28, была направлена на юго-восток. Она должна была выступить со станции Каган по шоссе и железнодорожной ветке на юго-восточную часть городской стены, где находились Каршинские ворота.
        Авиация и особая артиллерийская группа из 122-миллиметровых и крепостных орудий, погруженных на платформы, предназначались для поддержки правой колонны.


6

        На площади, неподалеку от станции Каган, строились национальные батальоны. Около складов и воинских эшелонов, у цистерн с горючим, несли караул часовые в цветных выгоревших халатах, опоясанные пулеметными лентами. Артиллеристы, взявшись за канат, стягивали орудия своей батареи по доскам с товарных открытых платформ. Орудия были закутаны в брезентовые чехлы.
        Когда Федотка выскочил из теплушки и увидал на станции и на путях огромное количество народа, партизан и красноармейцев, он испугался. Ему показалось, что толпы эти стоят точно косяки больших рыб, застрявшие в устье реки. «Как бы не затеряться мне в этой толчее!» — подумал он.
        Всюду станционные огни были потушены, костры затоптаны. Только маневровый паровоз, шмыгавший с главного пути на запасные, окруженный розоватыми облаками пара, вдруг выбрасывал из своей топки целый сноп искр. Сноп этот на мгновение освещал рельсы, платформу и людей.
        — Дяденька Капля, будьте добренькие, пройдемся вместе! — крикнул Федотка.
        Капля спрыгнул вслед за Федоткой и, обняв его за плечи, пошел с ним вдоль состава.
        — Гудит народ, — сказал Капля, оглядываясь. — Будто рой домок ищет.
        — Это вот и есть Бухара? — спросил Федотка разочарованным и дрожащим голосом. Ему казалось, что Бухара должна быть сверкающей и яркой, что она, как в сказке, вся сделана из бриллиантов и золота. А тут мрак окружает все, не видно города, и люди, и лошади, и пушки тонут в ночной мгле.
        — Нет, это еще не Бухара, — ответил Капля. — Бухара — эмирская столица — будет подале. А это называется Каган, что значит по-татарски «князь». Понятно?
        — Понятно, — равнодушно сказал Федотка, даже не вдумываясь в то, что говорит ему Капля.
        — Новая Бухара — это фальшивая Бухара. Это — что опенок супротив боровика. А Старую Бухару мы сегодня заберем. Вот та Бухара так Бухара! Та, друг мой ситный, — корень здешний! Одно слово: Бу-ха-ра! — сказал Капля со вкусом, будто откалывая каждый слог, как сахар, и рассмеялся.
        Эти объяснения мало успокаивали Федотку. «Кто их знает, может, и Старая Бухара не лучше этой», — подумалось ему.
        — Врешь, поди? Такая же жарища да пылища, — сказал Федотка.
        Капля обиделся:
        — Как это такая же? Там сам эмир живет.
        — Бухар! — серьезно поправил его Федотка.
        — Не бухар, а эмир.
        — А мы его поймаем? — спросил Федотка.
        — Конечно, — сказал Капля. — Сегодня ему будет точка.
        Они проходили мимо штабелей старых шпал. На них кучками расположились джигиты партизанского хамдамовского полка. Возле одной из кучек столпилось много народа, узбеков и русских. Капля с Федоткой решили протолкаться в самую середину этой толпы. Капля увидал Юсупа.
        Юсуп сидел на корточках и напевал песню. Его окружали джигиты. Он пел, то опуская голову вниз, к желтой земле, то закидывая ее вверх, к небу. Джигиты, и старик Артыкматов, и русские красноармейцы слушали его с напряженным вниманием.

Милая моя, из-за тебя я молчу!
Я всегда буду любить одну тебя.
Я для тебя пойду далеко, за горы,
Я для тебя готов пожертвовать душу,
Твоя китайская косичка будет всем для меня.
Я хочу тебя видеть свободной.
Если б ты захотела сесть на коня рядом со мной,
Мы не были бы так бесприютны,
Наш дом был бы за нашей спиной,
Милая, милая! Мир создан для борьбы, а не для
покоя.
Я жажду видеть тебя. Где ты? Где ты?

        Никто из русских не понимал смысла этой заунывной песни. Федотка упорно наблюдал за горлом Юсупа. Ему казалось странным, что оттуда вылетают звуки, похожие на пение нежной трубы.
        — Диво! — прошептал он, прижавшись к своему спутнику, пулеметчику Капле.
        Капля тоже разбирался во всем этом не больше Федотки, но делал вид, что ему известно в этой песне все до последнего слова. Юсуп прикрывал глаза, замирал — замирал и Капля. Иной раз Капля одобрительно покачивал головой или приподымался на цыпочках, отвечая улыбкой на улыбку Юсупа.
        Кончив песню, Юсуп неожиданно вскрикнул. Капля растерялся, раскрыл рот и стукнул Федотку по затылку.
        — Чего ты, леший? — заныл Федотка.
        — Не смейся! — сказал Капля, показывая глазами на узбеков.
        Узбеки переглянулись спокойно и гордо. Тогда из толпы закричали русские:
        — Товарища Лихолетова просить! Командира, командира!
        Красноармейцы захотели ответить песней на песню. Кто-то бросился, расталкивая толпу, к теплушкам. Через несколько минут вместе с двумя бойцами появился возле насыпи Сашка.
        Ему расчистили место. Юсуп махнул ему рукой. Сашка поправил на голове кожаную фуражку, откашлялся и, подцепив патронный ящик, сел на него.
        — Ребята, — сказал он, почесав затылок, — гармошки нету?
        — Как нету? Есть. Спирька, Спирька! Гармошку! — закричали бойцы.
        Мигом из толпы пошла по рукам вятская потертая гармошка. Сашка подхватил ее; взяв несколько торжественных и сильных аккордов, он молча обвел всех взглядом и тихо запел:

Она взошла, моя звезда,
Моя подруга боевая.
Прощай, невеста молодая,
Меня зовет моя судьба...

        Толпа придвинулась ближе к певцу.
        Узбеки стояли серьезные, сосредоточенные: ни улыбки, ни движения. Многие из них почти не говорили по-русски, они не понимали, о чем поет русский командир, но напев этой песни коснулся их души. Они взволновались. Кто-то прощелкал себе под нос: «Це-це!» Другой подтолкнул локтем соседа, будто подбадривая его. Юсуп, впившийся в Лихолетова восторженным взглядом, вдруг вытянул на два вершка шашку из ножен и с треском вдвинул ее обратно.
        Тут пулеметчик Капля не выдержал и наставительно сказал Федотке:
        — Смотри, какой понятливый и вежливый народ!
        Никто не хотел расходиться. Кто-то в толпе вздохнул:
        — Ночь-то, братцы, какая! Какая теплынь!
        Ночь действительно была мягкой и нежной.
        — Благодать, — сказал Капля. — Пойдем, Федотка, поищем кипяточку!
        Внезапно мимо толпы, со свистом, рассыпая на лету искры, промчался паровоз. Застонали буфера. Замахал издали стрелочник красным фонарем. Лязгнули в темноте колеса и заскрежетали вагоны, и кто-то прокричал хриплым, простуженным голосом: «Собирай бригаду!»
        Босой сцепщик, схватившись за поручни паровоза, уже мчавшегося обратно, опять кому-то сигналил, будто зажигая воздух. В эту минуту взволнованный Жарковский подбежал к Сашке и, доложив, что полк выгружен, спросил его, будет ли он говорить речь.
        — Обязательно, — ответил Сашка.


7

        Возле насыпи, полускрытый мглой, стоял полк.
        — Знаменосцы, вперед! — пропел Муратов с правого фланга.
        Наступила тишина.
        — Пошли! Проводи меня! — сказал Сашка Юсупу.
        Они шагали вдоль строя, притаившего дыхание. Сашка шел, молодцевато подрагивая плечами, хвастаясь перед Юсупом, и думал о том, что сейчас ему надо сказать бойцам. Рассеянным взглядом он обводил бойцов, потом не удержался и, скосив глаза, шепнул Юсупу:
        — По ниточке! Не то что в восемнадцатом году!
        Песок скрипел под ногами. Над головой висело бездонное небо, облитое россыпью уже белеющих, мутных звезд.
        Строй был великолепный. Сашка вскочил на лошадь, подскакал к знамени, остановился и, прижав ноги к корпусу своей кобылы, закинув голову, чтобы набрать в грудь побольше воздуха, громко крикнул:
        — Товарищи бойцы!
        Эхо ответило ему:
        — Цы-цы...
        Жарковский, стоявший вместе с Юсупом в стороне от строя, улыбнулся и шепнул Юсупу:
        — Слушай, что дальше будет!
        Юсуп посмотрел на него, но не понял, что Жарковский хочет посмеяться над Лихолетовым. Лихолетов всей бригаде был известен своей ораторской беспомощностью. Сашка не умел говорить речей, мямлил всегда и оговаривался. Недавно, в Самарканде, он оговорился настолько глупо, что и сам был смущен не меньше остальных.
        Это было на встрече с командующим фронтом. Сашка выступал с приветствием. Он говорил командующему, как он любит, ценит и уважает его, и закончил свою речь так: «Вот все, что я хотел сказать вам, товарищ командующий. Очень мне трудно было это говорить. Не специалист. Потому что я думаю одно, а говорю всегда другое». Все расхохотались. Фрунзе, конечно, понял оговорку и улыбнулся, дружески пожимая руку Сашке. С тех пор Сашку стали дразнить: «Думаю одно, говорю всегда другое». После этой истории его репутация как оратора окончательно испортилась. И, несмотря на это, все-таки при каждом случае Сашка стремился говорить речи, как будто он нарочно хотел пересилить самого себя, свою неловкость, свое неумение.
        Сейчас все ждали, что Сашка скажет дальше.
        Сашка наморщил лоб.
        — Бухарский пролетариат просит нашей помощи, — твердо произнес он. — Поэтому думать нечего. Раз просят, значит, надо. Кто мы? Пролетарии. Свой своему поневоле брат.
        Сашка запнулся, почувствовав, что он завирается, говорит что-то не то и не так... Он ладонью обтер себе шею, будто там жгли его какие-то муравьи, и, продолжал речь:
        — Но в данном случае не поневоле, а из любви, от братских чувств идем мы. Вот позади меня стоит товарищ Юсуп... — Сказав это, Сашка обернулся, поискал глазами стоявшего в отдалении Юсупа и протянул к нему руку. — Мой любимый друг. Брат мой по сердцу, завещанный покойным моим командиром Макарычем. И каждый трудящийся в ситцевом халате и с винтовкой в руке — брат мой. По сердцу брат! За счастье братства мы ложим сегодня свою жизнь, товарищи. Правда? Ведь что я думаю — думает каждый из вас, — сказал Сашка, и голос у него задрожал.
        Сашка был в коротком старом френчике, туго перетянутом крест-накрест ремнями. У пояса были прикреплены кобура и шашка. Как обычно перед боем, так и сейчас он испытывал бодрое и радостное знакомое волнение. Это волнение Сашка шутливо называл «холодком в печенке». Он знал, что через какие-нибудь четверть часа его может настигнуть смерть, так же как и любого из товарищей, стоящих теперь в рядах и слушающих его. Но сознание смерти и опасности его не пугало. Оно поглощалось другим чувством, что он не одинок. Он верил в цель боя и, так же как в себе, был уверен в своих товарищах, начиная от самого последнего коновода. Это чувство общности (в строю ли, в бою или на параде) всегда веселило и возбуждало Сашку.
        — Долой эмира! Долой душителей народа! — крикнул он, и ненависть словно звенела у него в голосе. — Дадим жизни этим басмачам! Вот наш лозунг, — закричал он, потрясая кулаком. — Пошли долбать эмира! Всё! — Сашка резко взмахнул рукой.
        — Ура! Ура-аааа! — громким раскатом ответил ему полк. К этому «ура» присоединились и узбеки из партизан, стоявшие поодаль, возле насыпи.
        — Тише! — закричал на них комендант станции.
        Сашка засмеялся, говоря ему:
        — Опоздал, брат!
        У Юсупа показались на глазах слезы. Он бросился к Сашке и крепко обнял его. Жарковский пробормотал: «Молодец Сашка!» Послышалась негромкая, певучая команда взводных: «По отделе-ниям!» Всадники перестраивались в походную колонну.
        — Здорово хватанул наш Сашка!
        — Не осрамился. А какой это Макарыч?
        — Командир его бывший.
        — Ах, вот как!
        Так переговаривались между собой всадники.
        Речь Сашки растрогала всех.
        Погода была прекрасная. Дорога посветлела.
        Юсуп побежал к своему полку. Там тоже собирали лошадей, проверяли оружие и седловку.
        Полк Сашки от станции свернул на шоссе, покрытое булыжниками. Лошади, засекая иной раз подковой о камень, выбивали из него искру.
        Утренний полумрак окутывал пышные сады, глухие, низкие, темные дома в садах, посеревшие за лето тополя. Полк шел, стараясь, согласно приказу, соблюдать тишину. Но трудно было удержать лошадей. Они фыркали, некоторые ржали, перекликаясь. Всадники ударяли их кулаком по морде, чтобы они замолкли. Звякала амуниция. Под мостиками, на маленьких запрудах, звенела вода в арыках.
        «Скоро начнут стрелять по нас», — подумал Сашка. Он ехал еще как на параде, впереди полка, а сзади за ним трусили легкой рысью три его ординарца: Спирин, Куличок и Матюшенков.
        Полк уже подступал к той границе за Каганом, к цепи, за которой стояли кавалерия и пулеметные отряды эмира. Как всегда при утренней росе, посвежел воздух. Когда полк приблизился к предместью, раздался первый орудийный выстрел, и, рассекая воздух, со свистом пролетел над Каганом снаряд, ухнув в глинобитную стену одного из дворов в предместье, где размещалась конница эмира.
        Муратов, ехавший в первом эскадроне, посмотрел на часы. Было ровно четыре. Этот выстрел был сигналом к общим действиям по всему фронту. Так и указывалось в приказе. Муратов подскакал к Сашке.
        — Пошла работа! — рассмеявшись, сказал ему Сашка и быстро вытащил клинок из ножен.


8

        Вслед за этим на северной окраине города, по обе стороны шоссе, затакали пулеметы, затрещали ружейные выстрелы. Красные отряды двинулись двумя колоннами. Левая пошла к Каракульским воротам, вторая, правая, — на восток. В ней и был Сашка.
        Атака началась внезапно и бурно. Сарбазы эмира растерялись и, не выдержав ошеломительного удара, бросая оружие, боеприпасы и обозы, стали отходить к Старой Бухаре. Кое-где по пути, в кишлаках, они попытались задержаться, отстреливались, но в конце концов не выдержали натиска. Это отступление было типично для наемников. Многие из них просто подымали руки и сдавались в плен. Крестьяне из кишлаков присоединялись к революционным отрядам и быстро вооружались; дорога была усеяна оружием. Опрокинутые арбы с патронами и винтовками валялись прямо на дороге.
        На аэродроме 43-го отряда в Кагане около старых летных машин возились люди. Все эти «фарсали», «фарманы», «сопвичи», «ньюпоры», «вуазены» и «альбатросы» давно просились на свалку, но летчики храбро грузили их бомбами. Техники и мотористы доливали бензин, промывали свечи, зачищали потрепанные от песка и бурьяна пропеллеры. Командир отряда спрашивал мотористов:
        — Моторы проверены?
        — Каждый миллиметр ощупан, товарищ командир.
        — Смотри! — Командир кулаком грозил мотористам. — Чей сдаст, в пекло спроважу.
        Еще раз он собрал летный состав и повторил задание.
        Аэродром имел в длину всего четыреста шагов. Это был обыкновенный кавалерийский плац для обучения верховой езде, с четырех сторон обсаженный пирамидальными тополями. Приспособленный для лошадей, он, конечно, не годился для самолетов. Летчикам предстоял опасный трюк. На «гробах», отяжеленных бомбами, они должны были взлететь с этого блюдечка, окруженного частоколом.
        Еще не рассвело. В сумерках расходились летчики к своим машинам, с тревогой поглядывая на проклятые тополи.
        Сразу после выстрела первая машина, дряхлый «фарман», побежала по полю, подпрыгивая на буграх. Она отделилась от земли, неохотно набирая высоту, и тяжело пронеслась, чуть не задев за верхушки тополей.
        — Шик! Лихо развернул, — сказали летчики, увидав, что «фарман» уже сделал круг над площадкой. Вслед за первой машиной взлетели и закружились другие.
        ...Пехота, с боем, только к полудню добралась до предместий Старой Бухары. Стены города, прилегавшие к нему кладбища, дома, улицы — все было приспособлено эмиром для обороны. Наступающие красные войска обстреливались артиллерией эмира. В предместьях города уже завязался горячий бой. Упорен он был до крайности. Кладбища несколько раз переходили из рук в руки. Несколько раз красные бойцы добирались до городских ворот, но, осыпаемые пулями и камнями, вынуждены были с большими потерями отходить назад. Авиация, отбомбив, уже вернулась на аэродром.
        Русские белогвардейцы, вельможи и чиновники эмира, уездное дворянство — беки и баи, бухарские купцы собрали внутри города свои отряды. Они комплектовали их из рыночных торговцев, слуг, ремесленников, приказчиков, из того мелкого люда, что живет возле богачей, их милостью, их волей. Запуганные начальниками и хозяевами, сбитые с толку яростными проповедниками и крикунами, отравленные анашой, которой они накуривались до одурения, эти сотни напоминали стадо, заболевшее бешенством. Муллы, разрывая одежды на себе, с Кораном в руках, вопили из-за стен:
        — Смерть большевикам!
        — Да здравствует революция! В яму эмира! — кричали красные бухарские отряды, бросаясь на штурм. Навстречу красным неоднократно раскрывались ворота, и яростные толпы, возбужденные муллами, выскакивали из ворот с возгласами: «Алла, алла!» Они шли, размахивая ножами и винтовками.
        — Во имя бога! — орали они.
        — Да здравствует народ! — отвечали им партизаны.
        Белобухарцы, закрыв глаза, доходили до пулеметов и бросались врукопашную.
        Командование эмира внезапными конными ударами, направленными на фланги революционных войск, пыталось привести их в беспорядок.
        Несмотря на это, два раза левая колонна красных проникала через Каракульские ворота в Старый город, но, встреченная с крыш ожесточенным огнем, забросанная гранатами, уходила обратно, оставляя на узких уличках убитых бойцов.
        Даже ночь не остановила боя. Он продолжался на следующий день. Он не стихал ни на минуту. Гул артиллерийской канонады и зарево пожаров сопровождали его...


9

        Полк Сашки стоял на правом фланге. Он несколько раз участвовал в атаках, то поддерживая своим маневром наступающих партизан и пехоту, то отбиваясь от нападений эмирской конницы. Конский и людской состав полка выбыл уже наполовину. Прошли третьи сутки. Люди за это время почти не пили и не ели. Измотанные боем, ободранные и грязные, они укрылись от огня за стенами одного из кишлаков в предместье Бухары. В большом байском доме был развернут полевой лазарет. Раненые лежали на соломе посередине двора и на галерее.
        Двор был освещен кострами. Здесь оказывали только первую помощь. Тяжелораненых отправляли на арбах в Каган. В комнатах была устроена операционная. Горели керосиновые фонари. Народу собралось много, и раненые стояли в очереди.
        Сашка тоже появился на дворе. Ему порубили правую щеку. Угол ее около рта свисал, точно козырек. Сашка перетянул щеку носовым платком. Из раны хлестала кровь. Попав на двор, он первым долгом решил разыскать Варю. Он оглядывался, но ничего не мог разобрать среди тьмы. Бегали какие-то люди с фонарями, кричали раненые и санитарки. Здесь же стояли верблюды из обоза. Наконец, привыкнув к этой суматохе, осмотревшись, Сашка увидел распределительный пункт и санитарку с фонарем. Он подошел к ней и спросил:
        — Где работает сестра Орлова?
        Санитарка еще ничего не успела ответить, как раненые загалдели со всех сторон:
        — В очередь, в очередь! Порядок соблюдай! Тоже ловкач!
        Сашка замахал рукой:
        — Я не по этому поводу. Я без очереди не иду.
        — Орлова в операционной, — сказала санитарка и осветила Сашкино лицо фонарем.
        — Да это командир! Товарищ Лихолетов! Пропустить его! Пропустить! — закричали эскадронцы. — Прости, что не узнали! Иди, иди!
        Сашка отказался, но его все-таки протолкнули вперед, в дом.
        — Здорово! — проговорил Сашка, глотая кровь. Он остановился у входа в операционную.
        — Здорово — ответила Варя и, подняв голову, увидала Сашку.
        Молодой чернобровый хирург, стоявший рядом с ней, не дотрагиваясь до Сашки руками, осмотрел рану и молча кивнул Варе. Варя вычистила рану, обработала ее и, обмазав окружность раны йодом, так же молча передала Сашку хирургу.
        «Во! Даже глазом не моргнула! Нарочно форсит передо мной... — подумал Сашка про Варю. — Стоящая баба! Вполне!»
        Хирург сделал ему первичный шов. После этого Сашка опять вернулся к Варе. Она начала бинтовать ему голову. Сашка не спускал глаз с Вари. Он следил за ее быстрыми ловкими движениями. Ее белый халат от шеи до подола был обагрен кровью, руки, с закатанными до локтя рукавами, тоже были в крови, и даже на лбу засохли брызги крови. Кончив перевязку и отправив Сашку к санитарке, она крикнула:
        — Следующий!
        «Лихая баба! Лихо работает. И откуда в ней столько силы, в закорючке?» — удивлялся он и мысленно одобрял ее.
        После перевязки Сашка опять вышел на двор. По двору ходила женщина с кувшином и кружкой. Лицо ее все-таки осталось закрыто чачваном. Она поила водой раненых. Среди крика и грохота взрывов мерцало небо, будто обожженное йодом. Сашка привалился спиной к сарайчику и тихо сполз на землю. Его знобило, он пожалел, что оставил свою шинель в обозе. Он задремал под выстрелы.


10

        Сашка открыл глаза и увидел, что его перенесли. Теперь он лежал уже возле стенки на галерее. Кто-то заботливо укрыл его зеленой шинелью. «Варькина», — догадался Лихолетов.
        На дворе по-прежнему толпилась очередь.
        Варя все еще работала в операционной. Начиналось ясное раннее утро. Артиллерийская стрельба ослабела. Костры потухли. Бурый дым струйками полз к небу. Низко, чуть ли не задевая крыши, опять летели над кишлаком машины.
        — Наши! Наши! — радостно закричали раненые.
        «Славно, черт побери! — подумал Сашка. — Сейчас грохать будут».
        За стеной он услыхал разговор трех своих ординарцев: Куличка, Спирина и Матюшенкова. Говорил Матюшенков:
        — Пролом хотят устроить. Разбить вдребезги ворота. И ворваться.
        — Ворваться? Легко это ворваться? — спросил Куличок. — Сколько жизней будет стоить!
        — А что поделаешь? Эта война справедливая, от рабства народ освобождается. Последний приступ! Не выдержи мы, отойди — и кончено. Эмир себя покажет. Кровь брызнет из бухарца.
        — Бухарцы разные бывают, — сказал Спирин.
        — Я говорю про нашего бухарца, про рабочего.
        — Ну, революцию кровью не затушишь! Ежели она должна быть — будет.
        — Глупости говоришь, Спирин. Куй железо, пока горячо! Храбер ты вроде зайца.
        — Храбе-ер... Я не храбер. Вот ты храбер. Так попробуй! Просись в группу.
        — И попрошусь.
        Сашка приподнялся на локтях, ощупал голову.
        — Эй, ординарцы! Ко мне! — крикнул он.
        Бойцы Спирин, Куличок и Матюшенков вошли во двор.
        — Сюда! Я здесь, — подозвал их Сашка.
        Они подбежали к галерее.
        — Вы что это митинг развели за стенкой?
        — Какой митинг! Обсуждение, — сказал серьезно Куличок, коренастый боец в расстегнутой гимнастерке, босой, с нахмуренными густыми бровями, с приплюснутым и обожженным, точно свекла, носом.
        — Ты где ботинки потерял?
        — Невозможно, товарищ командир. Жарища! Гниют ноги.
        — Попить мне дайте и пожевать что есть!
        Ординарцы мигом притащили кувшин, краюшку хлеба и две головки луку. Есть Сашке было больно, при движении челюстей щеку будто разрывало, но, кое-как пожевав на левой стороне, Сашка немного подкрепился. Отдав Куличку остатки лука и хлеба, Сашка его спросил:
        — От кого ты слыхал про группу?
        — Товарищ Муратов сообщил. Он был в штабе, в Кагане.
        — Наши идут?
        — Нашего полка много.
        — Ну так и я иду! Приведите ко мне Машку! — сказал он о своей кобыле.
        — Что вы? Товарищ командир! Вам не полагается! — сразу трое, в голос, закричали ординарцы.
        Лихолетов скинул шинель, встал, попробовал бинт на голове. «Силы хватит», — подумал он.
        — Быстро! — Он повторил приказание.
        Ординарцы не посмели ослушаться и привели Машку, большую серую кобылу в черных яблоках. Она была такая пестрая, будто ее кто-то раскрасил.
        Лихолетов с трудом влез на нее, вставил ноги в стремена, покачался в седле, точно пробуя, крепко ли сидится, ощупал на себе шашку, деревянную кобуру с маузером, расправил поводья в пальцах левой руки и сказал:
        — Кто со мной? Ты, что ли, спорщик?
        Куличок подергал себя за нос, раздумывая, потом высморкался, вытер пальцы о штаны и, ни слова не сказав, побежал за лошадью.
        Варя, увидев в окно Сашку, вышла на галерею.
        — Вы куда? — спросила она.
        Он молчал.
        — Вам нельзя уезжать, товарищ командир. Слезьте! Вы раненый. Ведь осложнение может быть! Надо понимать.
        — Ладно, — пробурчал Сашка.
        — Что ладно? Я говорю: слезай с коня! — закричала она раздраженным голосом и подошла к Сашке. — Что вам жизнь — копейка, что ли?
        — Нет, Варюша, — сказал Сашка и улыбнулся. — Без меня, боюсь, не обойдутся. На счастье ручку! — лукаво проговорил он, протягивая руку, и прищурился.
        Варя рассердилась.
        — Я вам категорически запрещаю, — заявила она, переходя уже на официальный тон. — Извольте слушаться! Я сейчас позову бойцов, чтобы вас сняли, силой. Я здесь начальник. Заприте ворота! — приказала она красноармейцам, стоявшим на улице, возле въезда в курганчу**.
        Никто не успел опомниться, как Сашка, дав шенкеля своей кобыле, мигом вынесся из усадьбы, еле успев под аркой ворот пригнуть голову.
        — Прощай, Варюша! — крикнул он ей на ходу, помахал рукой и поскакал по дороге.
        Варю обдало таким облаком пыли, что она расчихалась.
        Раненые бойцы, штабисты, санитарки, обозники посмотрели вслед всаднику с забинтованной головой. Он галопом промчался по кишлаку. Догоняя его, на гнедом туркмене летел босой Куличок. А за Куличком скакали двое других ординарцев.
        Красноармейцы, толпившиеся возле ворот, засмеялись, увидев, что Варя обескуражена этим бегством.
        — Что, сестрица? — сказали они. — Не подчиняется наш брат-то вашей команде, а? Самостоятельность любит.
        — Ваш брат, ваш брат! — передразнила их Варя, и на лице у нее появилось что-то презрительное. — А вы чего тут стоите, околачиваетесь?
        — Мы раненые.
        — Вот возьму да и отправлю всех на фронт! Вот и будете самостоятельные! — сказала она и пошла обратно к своей операционной.
        Возле дверей опять стояла очередь.
        — Следующий! — крикнула Варя и, принимая нового раненого, заставила себя забыть о Сашке.


11

        Утром 30 августа Хамдам занял станцию Якка-Тут, расположенную западнее города Бухары, на железнодорожной линии, идущей от Кагана.
        В тылу завели подозрительную игру басмачи. Было ясно, что они собрались здесь с определенной целью; если нужно будет — поддержать отступление эмира.
        Хамдаму было приказано держать в своих руках железную дорогу и выставить заслон против басмачей.
        Его отряд, обогнув Бухару и не встретив никакого сопротивления, появился внезапно в селении Якка-Тут и разместился вдоль железной дороги.
        Предписание командования выполнялось Хамдамом правильно до той минуты, пока не вмешался Джемс. Когда днем 30 августа Бухара узнала, что Якка-Тут занят войсками Хамдама, Джемс решил послать туда одного из своих агентов, старика Ачильбая.
        Старик к вечеру добрел до Хамдама. Он потолкался среди дозоров, разыскивая кого-нибудь из близких к Хамдаму. Никто не попадался. Узнав, где квартирует Хамдам, он спрятался неподалеку от этого дома, присел на корточки к арыку и решил ждать.
        Хамдам был на станции. Он сидел около телеграфиста в аппаратной, передавал свою сводку и принимал распоряжения. Уже стемнело, когда он окончил переговоры с Каганом.
        Хамдаму сообщили, что хотя Бухара еще не взята, но возможно бегство эмира, и поэтому ему предлагается два эскадрона разместить в Якка-Тутском районе, в северном направлении, а третий послать к югу Хамдам заверил, что все приказания штаба будут исполнены в точности.
        Якка-Тут почти опустел. Лишь кое-где кучками толкались жители, но когда на коне появился Хамдам, растаяли и эти жалкие кучки. Рядом с Хамдамом ехал Сапар, за ними — личная охрана. Юсуп с первым эскадроном остался на станции, на случай экстренного вызова из Кагана.
        Пастухи повстречались с Хамдамом. Быстро, при помощи собак и палок, они очистили улицу. Стада знаменитых каракульских овец шли к загонам. Заметались между лошадьми курчавые ягнята на неуклюжих прямых ножках. Заблеяли овцы, тесно прижимаясь друг к другу. От стада шел теплый и острый запах. Уже смеркалось.
        У Сапара жадно поблескивали глаза. Он тихо нашептывал Хамдаму:
        — Хорошие бараны! Хороший скот! А шерсть какая! Здесь много богачей. А в древности было больше. Неподалеку отсюда был город, старинный. Древнее Бухары. Пайкан. В храмах там стояли золотые идолы с огромными жемчужными глазами, с голубиное яйцо. Арабы наворовали так много золота. Но осталось еще! Мне рассказывал отец, что один англичанин рыл землю и нашел золотого идола в полпуда весом...
        Хамдам невнимательно слушал командира. Он беспрестанно озирался, предчувствуя что-то. Он приучил себя к мысли о том, что на каждом шагу неизвестность ждет его, надо быть настороже. Днем, при солнце, уверенность не покидала его, но стоило спуститься сумеркам — он становился тревожным.
        Отряд проезжал мимо Ачильбая, отца Садихон. Старик съежился, подобрал ноги и рукавом закрыл лицо. Лошадь Хамдама, почувствовав какой-то живой комок на дороге, испугалась и дернула головой. Хамдам тоже насторожился, но ничего не увидел в темноте. Прижавшись к стенке, Ачильбай пропустил отряд. Вот уже два года, как, потеряв все и дойдя до нищенства, Ачильбай очутился в Бухаре. Там его нашли агенты Джемса и пристроили к Джемсу на службу.
        Сегодня старик выполнял одно из ответственнейших поручений Джемса, даже и не догадываясь о том, что он делает.
        Когда всадники свернули в переулок, за их спиной вдруг защелкал соловей.
        Хамдам остановился. «Соловей в сентябре? — подумал он. — Это знак».
        Сапар бросился назад. Улица была пуста.
        — Никого? — спросил Хамдам, дождавшись Сапара.
        — Никого, — ответил Сапар. — Я все обыскал. Никого.
        — Хоп, хоп! — сказал Хамдам. — Поедем дальше!
        Сапар, по приказу Хамдама, выставил кругом дома усиленный караул.
        Хамдам беспокоился. Несколько дней тому назад он получил из Беш-Арыка письмо. Верный Насыров писал ему, что Садихон ночью бежала из кишлака, идут поиски, но сбежавшую еще не нашли. Хамдам знал, что ее не найдут. Это письмо было только условным сигналом. Он знал все. По его поручению, через неделю после отъезда полка из Коканда Насыров, оставшийся в Беш-Арыке, устроил мнимый побег Садихон. Два басмача за плату похитили ее и увезли в горный кишлак, в место, назначенное Хамдамом, к одному из его старых знакомцев, богачу Баймуратову. «Теперь она сидит на цепи, — думал он. — И никто не услышит ее голоса...»
        Это письмо Хамдам, конечно, скрыл от всех, и в первую очередь от Юсупа.
        Поужинав и выйдя на улицу, он отослал от себя джигитов, сказав им, что хочет прогуляться один.
        В узком переулке среди стен воняло отбросами, конской мочой и горькой пылью. Тут Хамдам натолкнулся на Ачильбая. Старик окликнул его. Они обнялись.
        — Я знал, что ты выйдешь, я понял, что это ты свистишь соловьем... — сказал старику Хамдам. — Ты откуда?
        — Я из Бухары.
        — Эмир еще не убежал?
        — Нет еще. Замир-паша послал меня.
        — Кто? Какой Замир-паша? В первый раз слышу, — недовольно сказал Хамдам, хотя он уже сразу понял, от кого пришел этот вестник.
        — Замир-паша тоже не знает тебя, — проговорил старик. — Но он предупредил меня. Он сказал: «Назови Хамдаму имя торговки-еврейки! Хамдам поймет. Агарь ее зовут».
        — Не знаю такой, — на всякий случай отрекся Хамдам. — А что? Зачем тебя сюда послали?
        — Сегодня ночью на Якка-Тут нападет Исламкул. Ты не окажешь ему сопротивления.
        — Сдамся?
        — Да.
        — Румяному паршивцу?
        — Так сказал Замир-паша.
        — Это все?
        — Да.
        — Прощай, отец!
        Старик вдруг схватил Хамдама за рукав, удерживая его:
        — А как живет Садихон? Ты счастлив с ней?
        — Да.
        — Дети у вас есть? — жалким и несчастным голосом спросил старик.
        — Нет. Некогда, отец! Прощай! — Оборвав разговор, Хамдам ушел.
        Рваный, несчастный старик не посмел его удерживать.
        «Конечно, я нищий, — подумал он. — А Хамдам в чести и у нас и у красных. Но все-таки я не собака, а человек. Зачем же со мной так говорить? Да, как переменится судьба, так и все переменится», — с горечью решил Ачильбай.
        Обиднее всего ему было, что Хамдам презирает его. Он пожевал на деснах корку, напился воды из арыка и, подобрав полы халата, побрел по проселку в сторону Бухары. «Да, — думал он, вздыхая, — когда у меня были зубы, была улыбка, был голос, было богатство — тогда и Хамдам был другой...»
        Этот артист, певец и танцор, привыкший к толпе и восторгам, тащился сейчас по дороге, как старая, ненужная даже живодеру кляча.
        А когда-то Ачильбай был недосягаем и в то же время доступен всем, как солнце. Он приносил с собой вино, песни, счастье. В короткие дни его гастролей по городам и кишлакам жизнь становилась веселей. Когда он уходил, точно саранча съедала поле: так он опустошал кошельки и сердца.
        Ачильбай-бача мог бы стать богатейшим человеком, если бы не азартные игры, свита и роскошь. Чем больше расшвыривал он свое состояние, тем больше притекало к нему. Он любил пышность, шум, суету. Разные подозрительные люди, авантюристы, разорившиеся богачи, музыканты окружали его. Он содержал всю эту ораву, кочуя вместе с ней с места на место.
        Певец Ачильбай был соловьем оазисов. Его загорающийся взгляд расценивался на чистое золото. Он был жаден, и он же был расточителен, когда страсть овладевала им.
        Хамдам впервые познакомился с Ачильбаем в юности, года за три до андижанского восстания. Это случилось в Андижане, в доме известного купца Сеид-Абдул-Ахадова. На всю жизнь запомнились Хамдаму эти волшебные времена.
        Шли праздники. Широкий двор купца был покрыт коврами, камышом и кошмами. В гостях, на представлении, которое обещало быть долгим, на несколько ночей, находились люди богатые, знатные, уважаемые. Все они вносили свою долю в расходы. Кроме гостей, — а их набралось человек пятьдесят, — возле стен двора стояли толпы зрителей. Ревел карнай**, играли мальчики на сурпаях**, ухал чильманды — бубен с погремушками, и дрожал барабан. Гостей обносили всевозможными сладостями, фисташками, фруктами, пили шур-чай**, бузу и вино.
        Ачильбай вышел к гостям в роскошном халате, раскрашенный, как персиянка, легкий и тонкий, точно розовый куст. Его окружали хор мальчиков, певцы, танцоры и музыканты. Он никогда не ездил один. На празднике певец увидал юношу Хамдама. На третий день к его ногам он бросил кожаный мешок, наполненный золотыми монетами, и пел ему всю ночь. Двор был освещен огнями. Триста человек были свидетелями этой соловьиной песни. Хамдам ушел за Ачильбаем. Он бродил с ним недели три, до тех пор, пока отец не вырвал его из рук Ачильбая.
        В шестнадцатом году, уже вернувшись из Сибири и женившись, Хамдам встретил Ачильбая в Ташкенте. Он пришел к нему, будто в свой дом.
        Ачильбай был давно женат, дети его стали взрослыми. Вторая половина жизни певца оказалась менее блистательной. Ачильбай теперь уже не пел, он держал школу бачей-плясунов. Деньги кончались. Он проживал их, а школа рассыпалась с начала войны. Только три-четыре мальчика остались у него.
        Вечером старик пригласил Хамдама к себе в гости: он воспользовался тем, что женщины праздновали весну, варили сумаляк — жидкий кисель из пшеничного солода. В этот день, в случае прихода постороннего мужчины, женщинам разрешалось не прятаться.
        Ачильбай появился так же торжественно и спокойно, как в старину, прямой и сильный. На нем был истрепанный парчовый халат. Парча потускнела,